Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа зашумела. Говорили все враз, и Никита ничего разобрать не мог.
Потом опять возвысился голос Полунина:
— Оружия лишнего у нас пока нету. Придется вам самим добывать. По избам пойдите, поищите, чай охотников-зверовщиков полсела. А баб и детей в лес вывозить еще рано… Разведку на дороги вышлите, разведчики предупредят…
— С дробовиком против японца не пойдешь, японец — не рябчик… — донесся чей-то голос.
— И покрепче дробовиков оружие найдется… Вы богатеев пощупайте, а мы поможем — людей здесь оставим… Они и связь с нами держать будут, — сказал Полунин, и опять его слова потонули в говоре и шуме толпы.
Подъехали последние подводы, и Гурулев, которому, видимо, было поручено вести отряд, крикнул:
— По коням!
От толпы крестьян, окруживших Полунина, отделились человек двадцать партизан и побежали к подводам, выстроившимся вдоль улицы, как крестьянские розвальни на базарной площади.
— Шагом марш! — крикнул Гурулев.
Никита пристроился к разведчикам и заметил, что в рядах нескольких человек не хватает. Может быть, они остались в селе, и, может быть, о них-то и говорил Полунин.
Он огляделся. Лукина при колонне тоже не было.
— Не знаешь, где комиссар? — спросил Никита у Фомы.
— Знаю, — сказал Фома. — С семейщиной остался — у них там дело затевается. Просились в отряд, чтобы вместе село от японцев оборонять, да, видать, сейчас дружину формировать станут. Вот Лукин с ними и остался.
— Видишь, а ты говорил — народ разный, — сказал Никита.
— Я про их веру говорил да про выходку, а кровь у них русская.
Фома рассказал Никите, что в одно из ближайших селений неожиданно нагрянул летучий отряд японцев со взводом семеновских казаков, что японцы повесили старосту за укрывательство дезертиров из семеновской армии и что во всех окрестных деревнях идет волнение.
— Отряд японцев, сказывают, небольшенький, видать с Ингоды его по нашему следу передовым выслали, — говорил Фома. — Такой отряд нам под силу… По частям японца бить приходится…
— Значит, ты думаешь, мы идем в бой? — нетерпеливо перебил Никита Фому.
— Тут думать нечего, оно и так все видать… — сказал Фома.
— А не отходим? Ведь с Ингоды ушли?
— Тогда ушли, теперь не уйдем. Ты дня со днем не равняй — сёдня одно, а завтра другое. Тут леса к самым селениям подступают, да и народ нас поддержит, сил больше станет…
— Да ведь на Ингоде плохо поддержали, много ли к нам в отряд крестьян вступило…
— Ветер подует, не сразу волна на реке пойдет, ей разгуляться надо, а потом не уймешь.
— Значит, сегодня, может быть, в бой, — сказал Никита и обернулся в тайной надежде уже увидеть выходящую из села крестьянскую дружину повстанцев, которую остался формировать Лукин.
Но на дороге до самых деревенских изб, кроме растянувшихся подвод отряда, никого видно не было. Солнце садилось в красных перьях облаков. Снега, наметенные в узкой долине небольшой речки, лежали волна за волной, как плугом вспаханные, и их крутые гребни горели розовым светом. Такими же розовыми были деревья на погосте и высокие снежные шапки над черными срубами изб.
И Никита вспомнил, что сегодня, именно в этот час заката, он должен был рассказать о себе партизанам на открытом партийном собрании и именно в этот час большевики отряда должны были решить, достоин ли он стать коммунистом.
Никита приподнялся на стременах и, словно передовым ехал в дозоре, стал вглядываться в чернеющий впереди лес, за которым где-то таились японцы и бурлили возмущенные деревни.
14
В тюрьме Наталья попала в одну камеру с Ольгой Владимировной. В эту же камеру надзиратель поместил и гостинодворскую толстуху.
Камера была маленькая, рассчитанная человек на двенадцать, но сейчас в ожидании следствия и суда в ней жили тридцать две женщины.
Состав заключенных в камере беспрерывно менялся: одних уводили на суд и они больше в камеру не возвращались, других приводили с воли.
Этот круговорот не прекращался ни днем ни ночью, и часто, просыпаясь, Наталья видела подле себя незнакомых женщин с испуганными глазами тюремных новичков.
Прибывали в камеру люди разные: местные горожанки, крестьянки из окрестных деревень и рабочие женщины уральских заводов. Попадали иной раз и дальние — арестованные контрразведкой где-нибудь на железной дороге во время пути.
Поселилась Наталья на нарах в углу рядом с Ольгой Владимировной. Тут же неподалеку нашла себе местечко и толстуха. Она сидела на нарах насупленная и злая, тяготясь непривычной для нее жизнью в камере, где были одни политические. Казалось, все сердило толстуху: и тишина в камере, и порядок, установленный самими заключенными, порядок, который давал возможность каждому как-нибудь просуществовать днем и отдохнуть ночью. Нары были распределены поровну между всеми, и спали на них поочередно. Собственного постоянного места не имел никто. Крохотные участочки, шириной в одну доску, где можно было лежать только лишь на боку, были закреплены каждый за двумя или тремя женщинами — одна спала, другие сидели у ее ног. Даже обеденный стол ночами превращался в нары — и на нем спали женщины.
Установленное в камере равенство бесило толстуху. Всю свою жизнь она рассчитывала только на собственную силу и хитрость, привыкла все в жизни брать с бою, а здесь ей не удалось занять даже собственного угла на нарах. У нее не оказалось союзников. Пришлось подчиниться. Но, подчинившись, она возненавидела своих сокамерниц и, когда случайно встречалась взглядом с Натальей, отводила глаза в сторону, хмурилась или усмехалась, обиженно поджимая губы.
Однако Наталья не замечала ненависти толстухи. Все, что произошло с ней: новая тюремная обстановка, люди одной с ней судьбы, начинающаяся дружба с Ольгой