Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чехову казалось, что живи он не в Ялте, то эта зима была бы, по его словам, «счастливейшей». Но до него доносился лишь «гул славы». Он роптал не на Ялту, а на то, что из-за болезни провел зиму не в Москве. Наверно, проведи он ее в Ницце, переживал бы нечто сходное: не работалось, всё чужое, не с кем поговорить о литературе, о театре. Получалась какая-то заочная жизнь. И он сетовал: «Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину»; — «Я теперь подобен заштатному городу, в котором застой дел полнейший»; — «Скучно, надоело быть на зимнем положении; готов караул кричать».
Болезнь «ссылала» его то за границу, то в Ялту, тогда как ему не хотелось навсегда оставлять Москву. Как только Чехов получил первые 20 тысяч, он тут же заговорил о московском жилье: «Я всё думаю: не купить ли нам в Москве в одном из переулков Немецкой улицы 4-х оконный домик подешевле?» Почему-то он предпочитал дарить родным и хорошим знакомым отнюдь не дешевые подарки, выбирал вещи, сделанные из добротного материала, со вкусом. Но, приобретая имение, дом, уточнял — «подешевле». Видимо, что-то искусительное было для Чехова в желании человека выделить, возвысить себя наглядным достатком.
Почему домик на окраине? Потому что, по его словам, чем «дальше от центра, тем меньше возни с чисткой снега и со всякой ерундой, тем дешевле жить, тем меньше гостей и тем они приятней, а на извозчика можно ассигновать сумму». Подальше, потише…
Чехов уехал из Москвы в Мелихово в 1892 году, в том числе из-за неизбежной в городе суеты: сплетен, слухов, неприятных встреч, разговоров. Не меньше он опасался их в Ялте. В конце февраля 1899 года написал доктору И. И. Орлову, хорошо знавшему провинциальные нравы вообще и ялтинские в частности: «В самом деле, Ялта зимой — это марка, которую не всякий выдержит. Скука, сплетни, интриги и самая бесстыдная клевета. Альтшуллеру приходится кисло на первых порах, многоуважаемые товарищи сплетничают про него неистово». В Петербурге или в Москве от этого можно было бы сбежать в театр, встречаться с теми, к кому лежала душа. Но совсем спастись от сплетни, зависти, недоброжелательства не удалось бы даже в столицах.
В письме Орлову прорвалось какое-то глубинное настроение Чехова, сходное с тем, что «кипело» в нем после Сахалина. Орлов в своем письме рассказывал о себе, о коллегах врачах. Он опасался похода высшего чиновничества против земской интеллигенции, в которую доктор верил, на которую надеялся: «Хотя бы вздуть огонек и развести местную общественную жизнь, да уж очень у них гасительные средства велики. Только бы чуточку живительного дыхания чистого свободного воздуха — и вспыхнула бы искорка, и потекла бы теплым живительным огоньком, согревая и возбуждая всех нас, интеллигентных работников, к отрадной деятельности на пользу родной мужицкой деревни, на просветление ее мрака всяческой нищеты и убожества».
На эти неподдельные переживания и искренние упования земского доктора (на кружки, сообщества, съезды и собрания интеллигенции) Чехов ответил неожиданно страстно. Словно в молодые годы: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже тогда, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука всё подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д., и т. д. — и всё это делается помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что».
Что-то было общее в этом невольном монологе с давней эпитафией Пржевальскому: «В наше больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие подвижники нужны, как солнце. Если положительные типы, создаваемые литературою, составляют ценный воспитательный материал, то те же самые типы, даваемые самою жизнью, стоят вне всякой цены. Читая его биографию, никто не спросит: зачем, почему? Какой тут смысл? Но всякий скажет: он прав».
По тону письма Орлову, по другим признакам все заметнее и сильнее проступало то душевное усилие, которым Чехов одолевал кризисы. Оно выдавало душевное напряжение, желание писать и какое-то глубокое беспокойство.
Александр в письме от 26 февраля 1899 года подробно описал брату петербургские беспорядки. Как в Москве Татьянин день (12 января), так 8 февраля в Петербурге — день основания университета, студенты всегда отмечали шумно и весело. Всё, как правило, обходилось без последствий. Полиция старалась не вмешиваться и не придиралась к молодежи в эти дни, хотя кто-то, конечно, выходил за рамки. Так год назад студенты ворвались в цирк, «заняли арену, велели оркестру играть гимн, пропели его без шапок и мирно удалились». Министр народного просвещения Н. П. Боголепов рекомендовал ректору Петербургского университета впредь предотвращать подобные выходки. Студентов предупредили о возможных карах.
Кто-то, как рассказывал Александр, озаботился на сей раз прислать полицию. Студенты собирались через Дворцовый мост выйти на Невский проспект, но им загородили дорогу: «Отсюда — драка, полицейские нагайки, окровавленные головы, оторванные уши и… политическое преступление. 9-го оскорбленные студенты собираются в университете и постановляют на сходке, чтобы вести себя тихо и смирно, но лекций не посещать. Является опять полиция, переписывает, разгоняет, запирает университет и 500 человек высылает на родину».
Студенты других столичных вузов поддержали товарищей, заявив, что «они — самые верноподданные, но на лекции ходить не будут». Министр внутренних дел И. Л. Горемыкин и обер-прокурор Синода К. П. Победоносцев доложили царю, что «вспыхнул политический мятеж». В окружении Николая II раздавались голоса в защиту молодежи, отрицавшие «политический умысел».
Александр передавал в письме слухи и сплетни о дворцовых интригах вокруг случившегося, советы царю учинить репрессии. Полиция сама расклеивала прокламации, но выдавала их за студенческие воззвания, собирая таким образом «доказательства» молодежного бунта. По повелению царя была создана комиссия во главе с военным министром П. С. Ванновским для расследования причин и обстоятельств беспорядков. Далее, по выражению Александра, «чёрт дергает» Суворина написать «Маленькое письмо»: «…Молодежь возмущена и пишет ему уйму негодующих писем, начинающихся, начиненных и кончающихся „подлецом“. Старика это ужасно волнует и портит ему кровь. В своем кругу он читает целую лекцию самооправдания и печатает второе письмо. На этот раз эффект получается совсем не тот, которого ожидал старина: студенты делают коллективное постановление отказаться от чтения нашей газеты, впредь ее не выписывать . Старик теперь ходит и храбрится, но храбрится виновато. Это уже, если хочешь, и финал. Ждут теперь, что скажет комиссия Ванновского».
О чем писал Суворин в своих нововременских «письмах» 21 и 23 февраля? Две темы сначала волновали его: «любовь и милость», «великодушие», «доброта и милость», «сосредоточенные для нас в сердце государя». Еще — «известные условия общежития, известная дисциплина и повиновение», которых требует государство. Перед первыми он призывал «преклониться», а вторым — подчиниться. Автор «писем» выносил за скобки угрозы ректора, действия полиции, массовое исключение студентов, то есть неправовые действия администрации. Он долбил в одно место: студенты взбунтовались. И настаивал: «По каким причинам это случилось — все равно. Самый факт важен. По моему мнению, стачка подобного рода не должна даже существовать в умах молодежи . Не молодежь содержит учебные заведения, а государство. Государство берет для этого деньги с народа, у которого и первоначальных школ мало, и это надо помнить. Школой необходимо дорожить . Но улица школе не принадлежит, и на ней ее питомцы обязаны подчиняться тому режиму, которому подчиняются все прохожие».