Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время я молчу. Потом спрашиваю:
— И что?
— Вы не понимаете, Козмо! Тут дело не в цвете животного или в его физической силе — дело в уникальности.
Если белый слон — всего лишь аномалия, не такая уж редкая, кстати, то белый кит — аномалия из аномалий. Потому что это не альбинос, как думают некоторые… это просто очень и очень старый кит. Представляете, Козмо? Тысячелетний кит. Вот смотрите… — он приходит в волнение. — Допустим, кит дожил до тысячи лет, так? Тогда этот кит будет белым. Седым.
Этот кит своими глазами видел эволюционный процесс, о котором пишет сэр Чарлз Дарвин. Пыль, которая его покрывает, — это пыль многих веков. Не побоюсь сказать: дарвиновская пыль.
А теперь смотрите, что получается дальше.
Пока у Сиама был королевский белый слон, ему удавалось отстаивать независимость. С появлением у Великой Бирмы некоего тайного символа — у Сиама не осталось ни шанса.
Тайный символ. Это важно.
Как это ни странно звучит, но империя создается символами, Козмо. И если символ теряет свое значение, свою мощь — империю ждет крах. Вы понимаете, о чем я?
Профессор смотрит на меня строгим взглядом преподавателя. Кажется, ему хочется спросить, как я усвоил материал. Я невольно усмехаюсь. Говорю:
— Все понятно, профессор. Да, — тут мне приходит в голову другая мысль: а как же кальмар, символ кетополийской династии? — Но что вы тогда скажете о празднике Большой Бойни? Это же варварство, нет? Мы празднуем убийство, пусть даже это убийство китов.
— Я бы не хотел… Это будет чистое теоретизирование.
Интересно наблюдать, он пытается уйти от ответа.
— И все-таки?
— Языческий ритуал, — объясняет он. — Скажем так, это не совсем моя тема, но… Чем веселее мы отпразднуем день Большой Бойни, тем удачней она пройдет — и тем лучше Кетополис проживет следующий год. Закон подобия, на основе которого строятся магические заклинания примитивных народов. Скажем, аборигены Магаваленских островов, чтобы заставить кашалота выброситься на скалы, связывают пленнику руки и ноги, затем отпускают в мелкую воду…
Я вдруг вспоминаю:
«…в отчаянии. Умоляю».
— Скажите, профессор, у вас есть дети? — спрашиваю я. Профессор, прерванный на полуслове, смотрит на меня озадаченно:
— Хмм. Э-э… а что?
— Да так, ничего, — я начинаю подниматься. — Простите, что побеспокоил. Мне нужно идти.
— У меня дочь, — слышу я за спиной. Поворачиваюсь. Профессор смотрит на меня. — Надеюсь, когда вырастет, она найдет себе занятие поинтересней, чем вдыхать книжную пыль.
Я говорю:
— Очень надеюсь, профессор, что ваши мечты сбудутся. Честное слово. В таком случае вы будете счастливее моих родителей. Они видели во мне талантливого певца, звезду оперной сцены… А что вышло? Всего-навсего посредственный морской офицер. Который, к тому же, уже и не офицер.
Нахлобучиваю фуражку. Жесткий край режет лоб. Ребром ладони проверяю — по центру ли кокарда.
Готово. Стоп, еще одно.
— Профессор, могу я узнать ваше полное имя? Чтобы искать на корешках.
— Батакален, — говорит профессор. — Энгус Батакален, к вашим услугам. Лиценциат искусств и собиратель фольклора. Козмо?
— Энгус?
— Берегите себя, хорошо?
Передо мной — дверь в машинное отделение. Вибрация проникает в меня через пятки. За дверью ревет и грохочет гигантский разъяренный зверь.
Я берусь за ручку, нажимаю. Щелк.
В лицо ударяет горячий влажный воздух.
Огромный зал, где нет ни топок, ни котлов, ни самой паровой машины — а только это…
Чудовищный грохот оглушает. Лепестковые клапаны с лязгом сходятся и расходятся, поршень выезжает, блестя от масла, — пших, пших. Шатун бежит, раскручивая маховик. Пших. Буфффф! Машина окутывается паром. Через клапана брызжет дымящаяся жидкость — черная, точно горячий шоколад. Шипение. Вонь гари.
Я понимаю, что это.
— Козмо!
«Масляный насос высокого давления». Нет, не насос, папа.
Передо мной сердце броненосца.
К нему тянутся по всему залу металлические трубы в пятнах заклепок — вены и артерии.
Дуф-ду-дуф. Дуф-ду-дуф. Одна из труб вдруг изгибается и хватает меня за плечо.
— Козмо, проснись, — растерянный голос отца. — С мамой плохо. Козмо!
— Погодите! Как же, как же… — вот мучение.
Не вспомнить.
Мелкий моросящий дождь, мокрый гранит набережной. Вдалеке, в дымке, прыгнувшим китом горбится мост через Баллену. Моя любимая погода. В детстве, пропуская уроки, я всегда выбирал именно такой день. Сырой, словно неотжатая половая тряпка, и такой же серый. Я почти чувствую пальцами ветхую структуру ткани — столько я в свое бытие гардемарином намыл классов, коридоров, а затем и корабельных палуб.
Гардемаринов называют «селедками». Забавно, да?
День веселого дежа вю.
— Странно, я уверен, что знаю ваше имя, — говорю я, — но не могу вспомнить.
Она поднимает глаза, смотрит исподлобья. Тушь расплылась, темные потеки на щеках. Затравленный зверек бьется в клетке взгляда. Каштановые завитки. Хорошенькая.
— Зовите меня Аделидой.
«АААА-ДЕЕ-ЛИИИ-ДАА!» — эхом доносится голос Левиафана — словно сквозь толщу воды. Бывают же совпадения.
— Козмо, — говорю я.
В первый момент она, наверно, думает, что я издеваюсь.
— Это правда, — говорю я. — Родители были большими поклонниками «Левиафана»… Вот видите, — пытаюсь придать голосу бодрость, которой не чувствую, — я просто обязан был прийти к вам на помощь.
Не очень убедительно.
Один утопающий говорит другому утопающему: смотри, я буду тебя спасать. Жаль, что я не умею плавать… но это ничего. Ты привыкнешь.
Жозефина. Ядвига. Девушка в розовом. Нитхинан. Нона. Аделида.
С любой из них я с радостью бы прожил целую жизнь и умер бы в один день.
Но у меня есть только мой последний вечер.
…Кажется, она хотела броситься в воду. Если бы я прошел мимо… но я не прошел.
А теперь я провожаю ее через рабочие кварталы. Мне все равно — мне уже ничего не страшно.
Быстрые поцелуи в переулке. Губы, искусанные и шершавые. Что вы делаете, Аделида? Не любви так ищут — спасения. Я плохой спасательный круг, увы. Она зарывается в мою шинель.
— Сюда идут, — говорю я и отстраняю ее.