Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это хорошо… — особенным голосом протянул дьяк. — Правежом земля держится… А скажи-ка ты нам, Сёмка Игнатов, как тебе случилось с Аравейской земли прямиком на Тулу пасть? И с каким умыслом шёл, и нёс ли письма кому, и что кому на словах передать велено было?
«А обо мне, уж будь добр, не сказывай», — вспомнил Семён просьбишку деда Богдана и ответил упорно:
— Из полона ушёл своей волей и не в одночасье — ноги, ить, до самого гузна стоптал. А писем и иных передач не имел. В Аравийском краю о России никто и слыхом не слыхал, и пишут они не по-нашему — вязью. Ихнего письма во всём царстве ни один человек понимать не может.
Дьяк поднялся из-за стола, подошёл к Семёну, толкнул в грудь указующим перстом:
— Ты, вор Сёмка, не запирайся. Мне про тебя всё как есть ведомо. Нигде ты в сарацинских землях не бывал, а прилунился на Дону. Оттуда и приполз с подмётными грамотами, аки аспид и сань ядовитая. У меня и люди есть, которые тебя на Дону видали и опознать могут. Сознавайся, антихрист! Роспись давай всем твоим умышленникам, ослушникам царским и христовым бесстрашникам!
Семён чуть не рассмеялся в лицо: так вот о чём девичьи мечты грозного дьяка! Донского лазутчика имать хочет! Так за ними далеко ходить не надо — всякий день через село кто-нибудь бредёт. На Дону — маета, украинных мест люди станицы переполнили, кормиться стало нечем, говорят, казаки на Москву идти собираются, государю то ли челом бить, то ли по челу. Ну а власти, как всегда, крамолу не там ищут.
— Был я в туретчине, — угрюмо сказал Семён.
Достал дирхем, полученный от деда Богдана, показал дьяку.
— Такие у них деньги ходят. Зовутся дирхемами, а по-нашему — алтын. И наряд арабский на мне мужики видели, и говорил я им по-персидски, и по-всякому…
— Та-ак!.. — задумчиво протянул государев человек. Монету он забрал, рассмотрел со вниманием и упрятал в глубине своего кафтана. — Значица, по-персидски разумеешь? Ну так скажи мне, как по-ихнему будет: «Боже благий, господи благий, Иисус дух божий»?
— Акши худо, илелло акши худо, Исса рухаллах! — без запинки отбарабанил Семён.
На лице дьяка отразилось сомнение.
— Что-то ты не так бормочешь. Я говорил о господе, а у тебя всё «худо» да «худо».
— Так они слово «бог» говорят, — пожал плечами Семён. — Что с них взять, с бусурман?
— Я тебе покажу: бог — худо! — закричал дьяк. — Обусурманился вконец, веру православную позабыл! Ты на исповеди-то был, злодей пронырливый?
— В субботу идти хотел, — повинился Семён, — а на буднях некогда — страда.
— Ну, смотри, — смилостивился дьяк, — на сей раз спущу вину. Иди домой. Но ежели что, я тебя, шпыня ненадобного, под шелепами умучаю!
Тоже, напугал ежа голой задницей! Семён ничего говорить не стал, только усмехнулся потаённо и молча поклонился грозному дьяку.
* * *
В ближайшую субботу Семён и впрямь отправился торной тропой в Бородино. Попа Никанора давно уже не было в живых, в церкви служил новый попик, неказистый, с дребезжащим голоском и плешивой головой.
Рассказ Семёна сильно смутил его. Шутка ли сказать — двадцать лет человек жил среди бусурман: с ними постился, с ними же разговлялся. Праздники отмечал по их календарю, а в церкви двадцать лет не бывал. И обрезан к тому же, хоть и поневоле. Да остался ли он христианином после такого-то или давно уж стал магометовой веры?
К причастию поп Семёна допустил, но сказал, что будет писать первосвященному, спрашивать совета в запутанном деле.
Тогда же заказал Семён поминовения за упокой души невинно убиенной рабы божией Ефросиньи. Платил за требу арабским серебром. Поп больно покосился, монету на зуб попробовал, но взял.
А в церкви всё осталось как было. Те же образа, те же лампады. Только от ладанного курения, что прежде к богу мысли восхищало, стало пробирать холодной жутью. Ладан — жарких стран произрастание — Семёну вяще ошейник напоминал, нежели всенощную службу. И всё же проняла старая церковь блудного сына, заплакал Семён, склонившись пред Спасом нерукотворным, возрыдал из самого сердца.
Отец Олфирий, что попа Никанора сменил, изумился, глядя на молитвенное рвение, а потом пятнами пошёл и, прервав Семёна, чуть не силком выволок его из церкви.
— Ты что же творишь, идол! — зашипел он, очутившись на паперти. — Под монастырь меня подвести вздумал? Как молишься, ирод, как знамение кладёшь?
— Я, батюшка, как во младенчестве учили…
— И думать забудь! Той веры больше нет. Креститься велено троеперстно, молитвы переправлены по греческим образцам, и пение в божьих церквах другое стало. Прежде-то многогласно орали, господу неугодно, а ныне — чинно, единогласием. Сам посуди: в людях прилично единомыслие, во властях — единоначалие, во службе церковной — единогласие.
— В народе говорят, — сдерзил раздосадованный Семён, — что те Никоновы придумки отменили. Никона-то патриарха в иноческий чин перестригли.
— Молчи, сатана! — испугался поп. — Поеретичел вконец! Все вы таковы, единомысленники сатаниновы: от бога далече устранишася, к неверию и зложитию припрагше, егда на мирскую мудрость себя полакомили. Много понимать вздумал. Для таких, как ты, ад убо сотворён преглубокий. Понимай, недотёпа: Никон-монах смирён за свои грехи тьмочисленные, а чин церковный здесь ни при чём. Его патриархи вселенские утверждали: Иосаф — патриарх Московский, Паисий Александрийский, Макарий Антиохийский, Парфений Царьградский и Нектарий Иерусалимский. Паисий и Макарий для того нарочно в Москву прибыли. А ты, малоумный, божью благодать хулишь и пятерых патриархов разом поучаешь?
— Видал я того Парфения, — проворчал Семён. — Тут ещё подумать надо, кто из нас шибче обусурманился.
— Да ты что блекочешь, пёс бешеный?! За такие словесы тебя железом смирять и ранами уязвлять следует!
— Спас наш, смирения образ дая, сам бит был, а никого не бил, — твёрдо возразил Семён.
— Не мудрствуй, Сёмка! — предупредил отец Олфирий. — На таких, как ты, и милосердный Христос руку поднимал: из вервия бич сотворихом, торжников из храма гнал. Ты хоть бы на брата воззрел: вот смирения образец. Молитвы переучил и ходит в храм как добрый христианин. Воистину, братья родные — один Авель безгрешный, второй Каин злоумышленный.
— Авель-то он Авель, а с невестками блудует и отца родного в конуре содержит, — не удержался Семён.
— Я вижу, легче беса от бешеного изгнать, нежели от еретика. Ступай, Семка, от греха да язык покрепче за зубами держи. Бога не боишься, так хоть кесаря устрашись. Аз ничтожный поступлю, как первосвященный повелит, но благословения тебе моего нету. Ступай, да раздумайся над моими