Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленький, в тяжелой шубе, держа шапку в руке, открыв лысину и кудри, со сказочным своим лицом, он походил на какой-то давний портрет. Острый и все же отсутствующий взгляд был взгляд Калиостро. Последнее слово строки потонуло в рукоплесканиях.
Сгустить – до настоящей, его, густоты: такое не вкушенное, не осязанное есть в этом человеке, порой переходящее границы, привычные европейскому глазу, – шаблона хоть “высшей марки”, и это похоже на то (его жизнь), когда звонарь пытается вложить в “ящик рояля”[98] то, что у него создалось на колоколах.
«Узнаю́, что Вы написали “Сорок лет”. Есть ли эта книга в России? И всё дело, с которым пришла, – перепуталось Артамоновыми. Лишний час, – 60 минут! – жду в канцелярии, не сержусь, что опять не застала секретаря. Лукаво вспоминаю, что, ведь, надо еще починить – корыто? С книгой ждать, пока еще будут паять. И можно читать, идя по боковой дорожке бульваров. (Б.М. не любит когда я так читаю, – ох…)
Корыто клином вошло в Артамоновых. С березовой веткой (канун Троицы) иду по улице, жду в аптеке. Никита Артамонов шел в монастырь. Утро перед воскресеньем, еду по делу Петр едет навестить брата. На Самотечной площади, уныло закрыв (волей не своей, а трамвая) книгу, схожу Смотрю на записке адрес. Переулок за Екатерининским парком. (В этом парке я еще никогда не была. Шла у него, с мамой, маленькая, на какой-то торжественный вечер в Екатерининском Институте, где (уже взрослая) училась моя сестра Валерия. С тех пор прошло более четверти века.) Бегло, восхищенно окидываю глазом мощную густоту парка. И парк тает о страницу, в ней Петр сходит у монастыря. Погружаюсь. Но так как ноги запинаются об огромные корни, невольно подымаю глаза. Гигантские купы деревьев, оглушительный свист птицы. Петр вошел в ворота. Входя в парк, я подумала: почему так давно нет ничего про Никиту Через страницу – Петр решил навестить брата. (Какая дикая густая листва! Никогда не видала в Москве такого. Это – дубрава!) Вхожу с Петром к Никите. Сзади – равномерный шелест, немного – как звон, упругий, что-то от легких звуков мяча. Обгоняют меня две девочки, держась за руки. Их косы треплются в ветре, в беге – упоенное согласие, удвоенная легкость прыжка. Петр и Никита обнялись, спотыкаюсь о корни, смеюсь: я “опираюсь” – о книгу, в воздухе! Жарко.
Забор. И там, где, ритмично, мелькает в щели – острая полоска света, мерно вспрыгивает и гаснет, пыша жарой, – мгновенная панорама солнечного сада. Пламенные, молниеносные кадры. Чередуясь с глухотой досок, рвется в душу чужой сад. Вдвое более влекущ от мгновенности пролетанья. Бург Рингштеттен из “Ундины”? Нетерпенье увидать этот сад неподвижно и сразу – остро, как когда: пить! Сухая глотка! Лечу – и вдруг забор обрезан, раздвинут калиткой: стою – покой лицезренья! Как с зеркала – рукой – пыль. Нет, не Рингштеттен, страннее, другое. Не назвать – только дышишь. Как в собаку, идет сквозь ноздри, нюхом. Не перескажешь. А память будет этим – гореть…
Шагаю, провалясь в книгу, замерев над лысым Никитиным черепом, – вдруг прошумели года, – а сбоку, споткнувшись о корень, зажегшись (как спичка о коробок) – о круто потухшую за забором роскошь – сухость скуки. Пустырь и будка с боржомами. Мой переулок.
Медленно (счастье, что парадное – светлое) ползу вверх, в шестой. “Подыматься быстро – вредно”. (Лукавлю – чтоб оправдать чтенье. Всегда лечу!) Начался разговор Никиты с Петром – а палец уже на кнопке звонка: ведь запаздываю! Неужели ушли на работу?
Гора с плеч, еще дома! Я вошла, чуждо и вежливо объясняя мотив прихода, – а полчаса спустя выходила, счастливая, провожаемая двумя (муж и жена), чудные люди, любят Горького, читают сейчас “Университеты”, расстаемся, условясь о днях и часах, когда можем застать друг друга. Иду и смеюсь от радости: много позади тяжелого прожито, столько утрат, разлук – и вот счастье встреч, бесед, пониманья – еще можно жить на свете!
Нежданно-негаданно приобрела друзей. Весна еще жарче. Жизнь – заколдованный круг!.. Этот “чужой” стол, хлебница, сахарница, уже почти час – родные, взгляд глаза в глаза, перебиваем друг друга, на коленях – закрытые до поры “Артамоновы”, – это их следующие глаза! Снова иду парком. Опоздаю на службу?! А надо еще забежать домой, накормить сына!..
Петр на ярмарке, вертящийся пол. Иду – иду, вместе с ним, – рояль под женщиной, “как сгущенный кусок ночи”. Самотечная площадь. Надо сесть на трамвай. Близоруко ищу остановку, площадь не узнаю, – будто перевернулась. Спрашиваю. Удивленье.
– Здесь “Б” не ходит!
– Здесь, – сердясь, что человек путает, спешу, – “Б” здесь ходит. Я же на нем приехала.
Улыбка:
– Только не сюда! “Б” ходит по Самотечной! Вам нужно идти назад, повернуть мимо парка – вправо. – Заблудилась! Иду и смеюсь. Мне ж 4-й десяток лет! А человек поучает: “Здесь ходит не «Б», а «Г»… Вам надо доехать до…”.
– Спасибо! – Не слушаю. Иду. Снова оперлась о книгу (“вперлась в книгу”) – шагая. Остановка. Пустая незнакомая площадь. Еще никогда не ездила на “Г”. Какие странные улицы! Неужели это – Москва? Чуть испуганно повернулась – а все смеются. Все лица до одного – как в солнце, в смехе. Еще не понимая, (как сон), о чем они? обо мне? – Чистенький, с иголочки, милиционер внушает пьяному человеку, что не надо мазать сапоги – из государственного ведерка мазью, пахнущей дегтем. Правый сапог смазан густо, левый – начат; вокруг ног – черные лужи. Пьяный качается, и убедительно, невинно и нежно уговаривает, ответно, милиционера, что для сапогов – хорошо. Называя его “ты мил-человек”, на повторное требование уходить – отвечает изумленно и добро: “Пожалуйста! Я – ппашел… А – ккуда?”
Веселый праздничный добрый гогот (Троица). Милиционер – рукой – направление (он в юморе – лишь на четверть, на три четверти – в исполненьи служебных обязанностей).
– Туда? Мможно – туда…
Высоко подымая ноги (одна – недомазана), пьяный идет по невидимой нам горе, ушибаясь о ровную площадь. И вдруг решительно поворачивает назад: “А я ссапог – доммажу! Потому как деготь…” – Я смеюсь счастливее всех: со мною смеется Горький!
Еду на “Г”, билет за 11 к. вместо 8-ми. Значит, далеко зашла. Летят незнакомые улицы. Снова – глава Горького (а разве я его прерывала?). Пьяное утро! Кондуктор – добрый: машет, как на птиц, на не туда севших: “Да сходите с задней площадки, проканителишься тут с вами…” Ярмарка. Петр пьет. Разбитое зеркало. Дыханье вдруг стало глубоким – и тихим. Это из тех редких часов, когда все понимаешь, острота и покой. Трамвай окунается в уже знакомые улицы. (Часики – четко: что делать? Опоздала на работу! И – надо к Андрюше, все еще немного болен, – не бросишь, надо дать есть. Крою козырем – в следующее воскресенье, не в свое дежурство – приду И сегодня и через неделю. Отработаю. Разрешат?)
Грузинская. Тут, 15 лет назад, шла моя жизнь с первым мужем. Уже так давно, что не больно. “Артамоновы” сейчас – больней.