Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было совсем тихо во мне, когда я это письмо дочитала. Я думаю, таких минут – наперечет в нашей жизни. Жар писем – и дружб – и все то, что бывает с людьми во встречах, и обоюдные ошибки, и борьба человека с собой, данные себе обещания, – все теперь лежит ясно передо мной. Но и за ясность эту я бы не отдала тогда тех минут тишины над листками письма. Мир им!
«Но, ведь, время шага-то мое? Листки письма. Без лишних слов: трепещут, читаю. Дыхание – такое глубокое, как в ранней юности. Так будет в раю. Это уже кусок рая! Чуть не попала под лошадь. Перебежала рельсы. Лошадь была белая.
Затем со мной сразу расплатилась жизнь, – нет, лгу – она еще смеялась вместе со мной: одно дело еще захватила, главное: отсылка письма Б.М. с идущим туда (в дом отдыха “Узкое” под Москвой) автомобилем, и четверть часа на лестнице с Пастернаком о Вас (он Вас любит!) – а затем уже град: занести долг – занести рукопись Б.М. (его поручение), купить еды, домой к больному сыну – кормить, давать лекарства, убирать, варить, – и уж опаздываю на родительское собрание! Еще раз улыбнулась жизнь – собрание отложено, спешу домой – писать Вам, еще перечитать Ваше. Только закрыла дверь – звонок, и до часу ночи – близкий мне друг – женщина, нужный (не могу ей: “Прости, занята”, – человек в горе) разговор. А во время разговора – стенографирую (для практики), мою голову, убираю, снова кормлю сына, перечитала письмо, начала писать – а в окно уже рассвет, – отчаяние! Надо ложиться! Ставлю будильник на семь с четвертью – уворовать у сна один академический час – в письмо к Вам. Будильник звенит – а я уже на ногах (всегда спорю с ним). Это – молодость возвращается: сна – ни в одном глазу! Вот. А пока я сейчас это писала – был звонок, друг Бориса Михайловича, художник – Василий Миллиоти. Помните, в “Золотом Руне”? – о деле, прервала писанье и, говоря с ним, за занавеской спешила одеться, приготовить Андрюше завтрак, дело за делом, и снова в отчаянии: тот ушел – а мне уж идти на службу!
Что говорить, – опоздала бы – ведь отослать Вам письмо – надо, – но в миг, когда стояла над столом с грязной посудой, думая: что же я сделала, сын-то только позавтракал, а на обед, ведь, ничего не сварила, не успела – что он будет есть без меня? Вернусь – в пять… – звонок и – молочница (заходит так редко) – не надо ли молока? Мечусь с кастрюлей, деньгами, и пока молоко закипало – я, законно, дописывала. А теперь уж пишу незаконно, потому что еще на почту, отослать это письмо Вам – когда же в Музей приду? Опять опоздаю…
Комкаю: соседка мне о том, как в 18-ом, – жестоком! – читала “В людях”, – “и так, Анастасия Ивановна, ревела…” (а человек – деловой). А та, что была у меня до часу ночи: “Ася, ты читала Горького «Рассказы» 1922—24 годов? Я приехала по делам в Москву, а у мужа на столе – книга. Открыла – и весь день сижу и читаю, и ничего не сделала! Как пишет! Какая душа!”
Бесконечно Вам благодарна за высылку “Артамоновых” и “Тараканов”. Если это возможно – очень бы хотела еще “В людях” и “22–24 гг”, но боюсь Вас затруднить, – знаю, как все трудно в дне, а Вам еще трудней. И подумать, что Вы были (в 1922-м?) в Москве? Могли бы придти ко мне, говорили бы втроем, с Б.М. …Я встретилась с ним именно в 22-ом, пять лет назад.
Теперь – дела. 1-ое. Пастернак Вам передает привет. Он Вас любит. Горький – “Это единственный человек, который” – дальше его гениальное косноязычие, которое нельзя повторить.
Не труден ли Вам мой почерк? Если хоть сколько-нибудь, напишите, буду писать медленней, четче.
3-е. Спасибо за Птицу! Залетела в “дела”. По праву!
4-ое. Б.М. перебивается литературным трудом. Член Союза поэтов, член ЦЕКУБУ, член Союза печатников. Профессор (в 1921 году закрытого) Археологического института. Пишет научный труд. На днях ему выпало обещание заработка, и он оперился надеждой, согласием ехать к Вам.
5-ое. Я? Служу в Музее Изящных искусств, в библиотеке. Командировки дают туго, и особенно мне – я только библиотекарь, один из – получить не удастся. Отпуск мой – двухмесячный; из него две недели я проведу в “Узком”, в Доме отдыха ЦЕКУБУ Остается полтора месяца. Из них на что-нибудь около месяца я бы, пожалуй, могла устроить Андрюшу к знакомым (к той женщине-другу) и ехать. К 1 сентября нового стиля мне надо быть на работе. Август – мой, к Вам. (Отвечаю подряд на вопросы.) О деньгах. Сколько надо на дорогу – не знаю, спрошу. Что стоит на моей дороге, на дороге моего огромного желания увидеть Вас? Ограниченное сентябрем время отпуска, при долгих, может быть, хлопотах о визе и паспорте. Кажется, все. Конечно, пребывание в Сорренто можно и уменьшить – лишь бы свидеться! Да и на меньший срок мне сына даже удобней устроить к родным. Этими – хотя бы двумя неделями у Вас – себя утешаю. Кажется, ответила на всё. Да, – член профсоюза работников Просвещения и член ЦЕКУБУ.
Алексей Максимович, до свидания! Но – если смею просить, – до следующего Вашего письма!
Спасибо за Вас, за книги, за все. Буду читать “Артамоновых”. Днем. А ночью у меня их берет соседка. У нее бессонница. Читает. Максу передайте мой привет. Он был похож и на Вас, мне кажется? Какой он? Пожалуйста, мне о нем напишите! Я Макса так ясно помню, хоть это и было 21 год назад. Я его очень любила, он был очень особенный. Он кидался камнями и говорил: “Вы – дети тьмы, а мы с папой – дети солнца!” И выговаривал раздельно слога слов. Меня он шутя называл “няней”. Ему было восемь, а мне одиннадцать.
Были ли это письма? – думаю я теперь. Или дневник, который я слала Горькому? Да, это было одно непрекращавшееся письмо, в ряде конвертов, пролетавших через границы и страны, как многословная телеграмма Москва – Сорренто.
Реальность же была такова. Я уезжала в мой двухмесячный отпуск научного работника, Музей отпускал меня и поручал привезти проспекты и каталоги музеев Италии. Я хотела сделать это по пути к Горькому, а не перед отъездом из Италии, чтобы не отнимать тех будущих драгоценных часов, дней перед расставанием с Горьким. Все деловое, не к нему относящееся, – все чтоб было уже позади в час приезда. В этом была моя «деловитость» – ее тоненькая, другим ненужная, неизвестная им струйка. Те, кто слышал о моей, всем нежданной, поездке к Максиму Горькому, говорили: увидать города Италии! «Города Италии»? Я видела их уже два раза, в восемь лет и в семнадцать. Мне они, в тридцать два года мои, не звучали. Из всех них было одно нужное мне – Сорренто. Других городов мне не было. Наоборот, все эти «города Италии» сейчас являлись помехой встречи моей с Горьким: отдаляли ее. Но проспекты и каталоги Флоренции, Венеции, Рима – то единственное, что через меня, от моей поездки, получат мои товарищи по работе, начальство Музея, – были – мой долг. Это мое единственное оправданье перед ними, что еду я, со специальным изучением искусства не связанная, а они, с утра до ночи переживающие один – «Ренессанс», другой – «Средневековье», третий и во сне видящий таинственные мне в детстве слова «кватроченто», «чинквеченто», – останутся в Москве…
Никогда я не была так равнодушна к мысли о свидании с Италией, как когда меня позвал туда Горький. Сам он был мне безмерно нужней городов и стран и даже любимого с детских лет Средиземного моря. Пенная зелень, разбег его растопленных в солнце волн вдоль всех этих Неаполей, Монако, Кастелламаре – был только случайный фон за плечами Горького. Даже не поведешь и бровью в эту воспетую серенадами даль (где-то там по пути отражающую дворцы дожей), когда взгляд во взгляд в лицо человеку, через струи строк его почерка, драгоценней и радостней которых мне ничего сейчас нет! Но по щедрости радости этой, через ее край, и на путь к Горькому лилось нежности – сколько-то: Горький освещал все.