Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милый Алексей Максимович, как я счастлива, что Вы есть на земле. Когда-то мне было одиннадцать, Максу – восемь. Катюше – пять, мы играли, вместе, живя на даче Елпатьевского в Ялте, на Дарсановской горке. Он был чудный мальчик и страшный озорник. Передайте ему мой привет. Звали меня – Ася.
P.S. Спасибо вам за Ваш привет. Спасибо за приглашение. Вы зовете и Бориса Михайловича, и меня. По отношению к нему мое сопутствие не лишено некоторой целесообразности: без 2-х секретарей он не сядет благополучно и на трамвай. Когда он уезжал из Карачева и трое провожатых его зазевались, отошли, он так странно повел себя, отправляя деревянную статую, что его задержали – подумали, везет труп. Подоспевшие провожающие с трудом уладили недоразумение. Однако, он почти непоборимо-упрям, и о Вашей чудной идее свидеться с ним (если оно удастся – как я буду радоваться!) он сказал так: “Да, я очень хочу к нему приехать, но если он (Горький) совершит чудеса, и устроит мне лекции, покрывающие расходы, – и если Вы, Анастасия Ивановна, тоже сумеете ехать – Вы выедете, по крайней мере, днем позже, а я Вас потом могу подождать в какой-нибудь Вене? Я хочу испытать ощущение иностранца, одинокого и затерянного в чужом городе. Потом, разыскивая меня, Вы меня найдете погибающим среди лондонских доков”.
– Как лондонских? (мой сын из-за перегородки) – ведь Вы будете в Вене?
– Очень просто! Разве я могу ручаться, что меня не завезут в лондонские доки? И оттуда буду спешно телеграфировать: “Алексисо Квисисано, спасите!”
– Квисисано? А кто это?
– Там один, уж он знает кто!
А затем я дала ему шоколадку (вчера были его именины). Он ее скушал, взял шляпу и, вертя серебряную бумажку:
– А где же шоколад? Неужели я его съел?
Вот кого Вы к себе зовете!
Адрес – Москва, Волхонка 12, Музей Изящных искусств. В библиотеку, мне.
Р.P.S. Вчера он прочел мне из Вашего письма. “Человека не заглушат автомобили и радио и все книжные чудеса этой линии. Не заглушат, ибо человек чудеснее чудес, им творимых”. Как Вы чудесно это написали! И как это похоже на Б.М.! О, как я радуюсь вашей встрече…»
Алексею Максимовичу Пешкову – о Борисе Михайловиче Зубакине.
«Вместо эпиграфа:
– На кого похож этот человек? Ужасно на кого-то похож… Да знаете на кого? (на днях один не весьма грамотный). На… ну как его? по театрам его пьесы идут! Английский… Я его фото видел! Похож, право слово! – Шекспир?
Или так:
– Вы напоминаете мне портреты Шекспира!
Когда я в первый раз увидала этого человека, он сидел в Общежитии Союза писателей, за столом, среди невообразимого беспорядка: книги, люди, примусы, крики – и писал стихи. Парусиновый балахон с капюшоном… И он очень был похож на монаха. Лысина, темные волосы, ниже ушей, крупные на концах (и легко) вьющиеся. Великолепный (как у греческих философов) лоб! И когда он повернул лицо – зеленоватые, большие, ясные, очень особенные глаза. Любезная, даже слишком, чуть едкая от любезности улыбка. Что-то от испанского гранда. Встал: маленький рост. Ах, так вот он какой: уютный… Но как губкой стерлась уютность: он стал говорить. Что-то было мне – непонятное? неприятное? в его речи. Апломб? Но кто же из нас не умеет прятать апломба? Если “апломб” – то не наш, не писательский. Неужели серьезность – всерьез? Пламенность? – Савонарола! Он брал нарочито грубоватые сравнения. Мне не нравилось. Зачем портит такой дар слова? Такую необычайно властно-поставленную философскую мысль? Думала: если б он был художник – он бы писал маслом. Ничего от пера, акварели, пастели. Молодой? Пожилой? Нет, – древний. Вне возраста. И я долго смеялась (не верила!), что ему – двадцать восемь лет! Влекущее (очень) и (немного) отталкивающее. Маленькое тело, огромный голос, странные словеса. Настраивая себя на недоброжелательство, – нет, не так: на – сомнение, – записала, насмешливо: “И его хвала милосердию звучала холодней водопада”. (Это я, в себе, стилизовала его “под Калиостро”!) Но когда вышел из комнаты – все померкло; и не стало сил желать другое, чем чтоб он снова был тут…
Вялый, больной, несчастный, неудачник-писатель сказал мне о нем: “Сто тысяч жизней в нем! Прямо что-то нечеловеческое…” И подозрительно покачал головой: “странный”… – вот общее впечатление. “Чудак”. “Балагур”. – “Зачем так паясничает?” – “А ведь какой талант!” – “Но, знаете”, – говорят (шепот). Собственно, два отношения: 1. обожание (мало кто, наперечет, но – не вышибешь!). 2. испуг, и – подальше. Не разбойник с дороги – ясно. Но м.б. хуже? М.б. – сумасшедший? Но почему же так бессребрянен? Делится последним куском… или – невероятная способность импровизировать!
С Адама Мицкевича – не бывало. Говорят, и тот не мог столько, и так – свободно (готовился!). Этот – пробегает глазами десятки брошенных публикой слов, чуть бледнеет – и сотни строк, – поэма! на заданные слова. Мастерство так бесспорно, как жонглер в цирке: – невероятно глазу, слуху Как “воздушные полеты” над ареной. И когда китаец подымает на глазах всего мюзик-холла на воздух, не касаясь, китаянку, и она ходит по воздуху, у глядящего, кроме чего-то захолонувшего в зрачках – в мозгу мысль: “шарлатанство… трюк!”
Это помогает достоинству зрителя! Он всегда усталый (сразу после постоянного перевозбуждения), больное сердце, переутомление. Выступления, беседы, ночами – писание стихов. Мало сна. Но по улицам ходит почти не тише автомобиля. А за ним – как за Никколо Паганини – легенды. О всевозможных пороках, и назревает – последняя. До прошлого года, пока не подарили друзья, ходил в светло-зеленоватой поддевке одной (не ограбленной, а сердобольной) старушки. Был в ней совершенно волшебен! Трогателен, как игрушка. А кондуктора принимали его сзади за девочку: шапочка с ушами, кудри, и шубка в талию. После чего, нащупав медяки в недрах карманов, к ним оборачивался – Шекспир. Он, действительно, похож на Шекспира. Но по-моему – лучше. (У Шекспира холоднее, менее выразительно лицо.) Он очень ласков, с каждым. Каждого утешает, находит успокоительные слова. Но психологически людей не понимает. Тут – оговорка: понимает стиль человека, и сущность его. Но лабиринтов свойств – не понимает. Я думаю, из писателей ему всего более чужд – Достоевский. Конечно, читал Экклезиаст – но даже не слышал о – пессимизме! Не то что не знает, но не считается с недоброкачественностью в людях. (Поздняя заметка: “И не буду считаться!” – Б.З.) На насмешки не обижается. – “Это он так, я его знаю!” Отсутствие многих человеческих свойств.
Что напишешь на 2-х страницах? Легче – фантастический роман! Ему бы писать философский неисчерпаемый труд. А он пишет стихи и пьесы.
– Какие сказать? Офелию?
И он начал, как Торама[97] над львами. Он властно смирял слова магией вскипающих интонаций, пустив голос во весь рокот (уже слишком!). Таким голосом можно стулья ломать.