Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но молодые пропагандисты питали нежные чувства к нищей окраине. Здесь они впервые в жизни занялись важнейшим и нужнейшим (так были уверены!) для России делом. Опасность ходила за ними по пятам, они убегали от нее.
Эту песню пели они, закутавшие в пледы и одеяла, сидя кто на кровати, кто вокруг простого некрашеного стола. Полдюжины разбитых стульев и карта России на стене. В спальне продавленная кровать под ветхим покрывалом и зеркало на стене, иногда украшенное бумажной розой. Дощатые стены с оборванными обоями, грубый, некрашеный шаткий пол. На кухне два-три глиняных горшка на большой русской печи, топор на полу, охапка дров возле печи, самовар, ведро для воды.
Такая жизнь была куда как далека не то что от роскоши, но и простой обеспеченности семей, из которых вышло большинство их – из семей священников, чиновников, средней руки помещиков. Обедали редко, чаще – селедка, кислая капуста, редька, студень да хлеб. Иногда яичница, макароны, но чай непременно по три-четыре раза на дню. Ни вина, ни водки не пили.
Рабочие приходили по вечерам. Их учили тому, что успели узнать сами. (А знания эти были не слишком велики. В свидетельстве об окончании гимназии Александра Михайлова, одного из вождей «Земли и воли», значилось: «Закон Божий – три, русский язык и словесность – три, математика – три, физика и математическая география – три, история – три, география – три, немецкий язык – три, французский язык – три». Впрочем, и знания троечников чего-то стоили.) Пересказывали учебники математики и физики, иногда показывали опыты. Правду говоря, желающих учиться после трудного десяти-двенадцатичасового дня было немного. Тогда сами шли в казармы.
Обстановка там была одинаковая на всех пяти этажах: общая зала, обставленная дощатыми лежаками, на которых вместо матрацев были навалены мешки да тряпки. В каждой казарме помещалось около ста человек. По вечерам было почти темно, чадили огарки свечей, воздух был тяжел. Плакали малые дети, мужская брань и женские вопли доносились с разных сторон.
Девушек в казармы не допускали, шли молодые люди. Не обращая внимания на косые взгляды, на насмешки, а то и угрозы позвать сторожа, начинали говорить:
– Ложь и несправедливость царствуют в мире! – ближние примолкали и придвигались к агитатору. – Такой порядок вещей окончится лишь тогда, когда народ будет достаточно образован и сможет сам управлять собою. Мы хотим лишь помочь такому преобразованию.
Начинали всегда с этого, зная, что рабочие тянутся к знаниям, хотят учиться, удивляясь лишь, что учат даром. Так набирался кружок, человек восемь – десять постоянных учеников да еще кто-то приходил от раза к разу. Они по вечерам шагали в неприметный домик, такой же, как и рядом стоящие неказистые развалюхи, но имевший необыкновенных постояльцев. В углу комнаты бросали верхнее платье, садились вокруг стола на стульях, ящиках, поленьях. Комнату освещали две керосиновые лампы.
Начало было простым – география и арифметика. Учили чтению и письму. Какие же старательные встречались ученики! Отработав подчас четырнадцать часов на фабрике, одурев от отупело-тяжелого труда, они все-таки шли учиться. Правда, больше часа не выдерживали. Кто начинал по сторонам смотреть, а кто и тихо задремывал, уронив голову на грудь. Тогда учитель или учительница прекращали занятия, пели песни или читали стихи Некрасова, Курочкина, Огарева.
На втором-третьем занятии примечали самых смышленых и бойких. Затевали окольные разговоры, что-де царь не стоит за народ, не хочет принимать ходоков, слушает только своих министров, а те пекутся о своей выгоде. И земли царь не дает мужикам всей, мироволит дворянам, потому что и сам – помещик…
Бывало, что прямо на следующий день полиция нагрянет с обыском. Если не успевали сжечь бумаги, спрятать документы и сбрить бороды – могли опознать. Тогда Петропавловка или Кресты, одиночка, Евангелие или Четьи-Минеи в библиотеке, на завтрак – кружка чая, хлеб и два маленьких куска сахара, днем прогулка 15–20 минут. К захворавшим приглашали доктора. Обед, вечерний чай, иногда баня. Главное же – допросы. И там пропадало удивление от недавно выстроенной тюрьмы, где всегда тепло, светло, просторные коридоры, все блестело…
«Я был молчалив и много думал. Размышляя, я совершенно самостоятельно напал на мысль и идею, которую принято теперь называть социализмом», – так через несколько месяцев будет описывать свой путь к революционерам Иван Емельянов в показаниях жандармам. Учился Иван в гимназии, пристрастился к чтению книг, особенно – запретных. Попала в руки газета «Земля и воля» – он поразился, там писалось то, что он сам придумал втайне ото всех. Съездил за границу, увидел, что тамошние мужики живут лучше наших. В ноябре 1880 года был принят в русскую социально-революционную партию и отмечен Александром Михайловым как возможный кандидат для акта террора.
Обо всем этом вспоминалось в тепле и дружеском уюте новогодней ночи. И пока они были вместе, все казалось нестрашным. Пели веселые песни Курочкина и самодельные:
(А ведь этим только пугали себя: не пороли жандармы, не пороли, запрещены были законом телесные наказания.)
Новогодний вечер сложился беззаботно и весело. Пришло всего два десятка человек, но многолюдства и не хотелось. Тут все друг друга знали.
Главным распорядителем вечера стал Желябов. Впрочем, иначе и быть не могло, он всегда и везде становился центром общества – высокий, громкоголосый красавец с окладистой бородой и озорными глазами, весельчак и умница. Он не был ограниченным человеком, напротив, признавал крестьянскую реформу Александра II великим благом для народа хотя бы потому, что она нравственно возвысила мужика. Тем не менее Желябов страстно ненавидел царизм, самый принцип самодержавия, и в том была роковая загадка. Отрицая неограниченную и бесконтрольную власть, которая даровала крестьянам волю, он фактически стремился к замене ее такой же по характеру.
Достоевский в «Бесах» и Лесков в своих проклятых «передовым обществом» романах куда как ясно предсказали все. «Я писал, что нигилисты будут и шпионами, и ренегатами, безбожники сделаются монахами… – с горечью говорил Николай Семенович Лесков немногочисленным оставшимся друзьям. – Если исправничий писец мог один перепороть толпу беглых у меня с барок крестьян, при их собственном содействии, то куда идти с таким народом? „Некуда“!.. Удивительно, как это Чернышевский не догадывался, что после торжества идей Рахметовых русский народ, на другой же день, выберет себе самого свирепого квартального…» Если уж умница Николай Гаврилович не был в состоянии такое вообразить, то куда Желябову?