Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горнец, комендант, и его помощник Шмоль — лагерные знаменитости. Еще здесь красивая и странная девица, единственная из палачей сохранившая до конца презрительную усмешку. Прочие же — мелкая сошка, статисты. Среди них: маленький монстр, польский еврей Ребульский, похожий на гомункулуса из пробирки, четыре ведьмы, словно вышедшие из фильма ужасов, череда больших и маленьких теней, силящихся обрести довоенное лицо. В прошлом они были скромными служащими, консьержами, привратниками. Свидетели расскажут, какими все они были прекрасными отцами семейств. И лишь особые обстоятельства выбили их бесцветное благообразие из привычной колеи.
Горнец же стал эсэсовцем по призванию, еще в 1933 году вступив в элитные части. Выжившие жертвы рассказывали немыслимые ужасы о его диких зверствах. Кто бы подумал? В нем не осталось ни следа жестокости и надменности. Во время чтения приговора, вздымая руки к небу, он восклицает: «Бог мой! Сказать такое обо мне!» И плачет. Достоевский в «Записках из Мертвого дома» обрисовал подобный человеческий тип: «Стоит отнять у них возможность приносить страдание, и они превращаются в ничто». Его помощник Шмоль, тридцатилетний, приятный наружности человек, прикрывается незнанием. Он только выполнял приказы. Особая дружба, связывавшая их с комендантом, исчезла. Нет, он никогда не видел, как избивали заключенных, не знал, что они умирали от голода…
«А живые скелеты, мимо которых вы проходили?» — спрашивает судья.
Комендант и его помощник перекидывают друг другу обвинения словно мяч, клокоча от ненависти, как это случается между сообщниками.
От свидетелей выступает некий Колетт, он стрелял в Лаваля, и тот помиловал его. Свидетельское показание разочаровывает мелодраматически-жестокими деталями. Двадцать девять дней и ночей он носил кандалы и показывает следы на своих запястьях. Кажется, будто перед вами мальчик, которого случай сделал героем и который не хочет быть забытым. «Если вы не расстреляете их, придется мне самому заняться этим!» — кричит он членам трибунала.
Следующим свидетельствует депортированный чех, простой человек, чей рассказ впечатляет больше, чем проклятия Колетт. Повседневными стертыми словами он рассказывает о том, как один из обвиняемых несколько часов наблюдал агонию забитого охранниками узника.
«Как вы думаете, зачем он столько часов разглядывал жертву?»
«Не знаю. Может, ему просто было интересно смотреть, как человек умирает», — пожал чех плечами.
Рассказы о русских, французских, английских и даже китайских жертвах. Воздух в зале сгущается, становясь удушливым. Постепенно бесцветные обвиняемые обретают отличия, индивидуальность. Ольга Браун искала в садо-мазохистском аду обожания и страха перед собой… А остальные? Их мотивы остались нераскрытыми. Зачем они выбрали это ремесло? Из патриотизма? Из желания услужить идеологии? Пусть скажут сами. Хочется, чтобы, по крайней мере, Шмоль и Горнец прокричали нам в лицо о своей ненависти. Судьба их определена, на снисхождение рассчитывать не приходится. Так почему же не бросить нам в лицо, как они нас презирают, что они сознательно выполняли свой долг, освобождая мир от «нечисти», сожалея лишь о том, что не до конца осуществили нацистские чистки. Но нет, ничего. Хнычут, страх перед возмездием затмевает чувство достоинства. Оправдываясь, они недоумевают: «Репрессии? Какие репрессии? Жертвы? Какие жертвы?»
Самому умелому режиссеру не удалось бы противопоставить этому отребью замученных четырех ими жертв, утвердивших своей стойкостью человеческое достоинство. Старший лейтенант Пат О'Лири, бельгийский врач, переехавший в Канаду, герой ХМС Фиделити, и трое молодых британцев, офицеров связи, капитан Грум, капитан Шеппард и капитан Уорри Стоунхауз.
Они были приговорены к смерти, но доколе дух не сломлен, тело стремится жить. Зачем подробно описывать муки, которые они успели претерпеть до лагеря в Нейенгаме? Пусть желающие обратятся к официальным документам, а те, кто не желает ничего знать, так и останутся в неведении. Но в этом суде зазвучали ноты разума. Спокойные голоса, взвешенные показания, избавленные от ненависти, возвращали нас к цивилизации. Становилось легче дышать, вновь появлялось доверие. Всегда найдутся люди, способные защитить моральные ценности, без которых земля превратится в пустыню воющих шакалов.
Интермеццо
Это не глава, а лишь маленькая история, забавное журналистское приключение. Речь идет о моей первой поездке в американскую зону.
Недели через три после прибытия в Баден — в августе 1945-го — я просила разрешения американцев на посещение Гейдельберга. Покачиваясь на стуле, расслабленный сержант, жевавший резинку и одним пальцем печатавший на машинке, промолвил: «О'кей! сядьте! Погодите, сейчас я дам вам разрешение!» Он напечатал маленький лист, показавшийся мне чересчур скромным. Там говорилось, что военная корреспондентка по прибытии в город Гейдельберг должна отметиться в службе Ж2, а во время пути ей необходимо оказывать всяческое содействие. Сержант вышел из комнаты, вернулся с подписанной бумагой и пожелал мне доброго пути.
Назавтра я доехала на французской попутке до Карлсруэ, сильно разрушенного войной прифронтового города… Я разыскивала кого-нибудь, облеченного полномочиями, в большом здании, где за каждой дверью сидели немки-секретарши в нейлоновых чулках (о таких чулках женщинам стран-освободительниц оставалось в то время лишь мечтать!) Девицы вели себя фамильярно и непочтительно, пытаясь помешать мне добраться до своих начальников. Мне, однако, это удалось, но все они походили на баденских «полковников», и ни один из них не мог подсказать, как добраться до Гейдельберга.
Потеряв терпение, я отправилась на вокзал, где нашла грузовик с американцами, возвращавшимися из отпусков, протянула документы шоферу и получила среди них место. Но не подозревала, в какое осиное гнездо я забираюсь!
Грузовик остановился на посту у въезда в Гейдельберг, мужчины вышли. Шофер согласился отвезти меня дальше, до Ж2, таинственного места, обозначенного в моем пропуске. Была суббота, все учреждения, казалось, пустовали. Мы бродили по коридорам, пока у одной из дверей не нашли двух лейтенантов, которых мой неожиданный приход явно не обрадовал, потому что они собирались отдохнуть в выходные дни.
Недовольство превратилось в подозрение при внимательном изучении пропуска. Вооружившись терпением, я сохраняла спокойствие, несмотря на возбужденность лейтенантов. Первой жертвой стал шофер, которого усадили на лавку до окончательного выяснения, хоть он и клялся всеми предками от Адама и Евы, что знать меня не знает и вообще уже должен быть в казарме.
«Что это за бумажка, мадам?» — спросил один из лейтенантов.
«Полагаю, разрешение на въезд в американскую зону».
«Вовсе нет! Эта бумажка не является официальным документом».
Я предъявила все свои документы, паспорт, карточку прессы, аккредитацию при командовании французской оккупационной зоны в Германии… Но ничто не успокоило этих американцев.
«Прежде всего, зачем вы здесь? Да знаете ли вы вообще, что такое Ж2?»