Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было две недели тому назад. Кроме урны папа вытащил из чемоданов старый альбом с фотографиями и кое-что из своей одежды. Грузчики распаковали крупные вещи – кровати, диван, все такое, – а мы с Джас разобрали остальное. За исключением больших коробок, помеченных словом СВЯТОЕ. Они в подвале стоят, накрытые пластиковыми пакетами, чтоб не промокли, если вдруг наводнение или еще что. Когда мы закрыли подвальную дверь, у Джас глаза были все мокрые и тушь потекла. Она спросила:
– Тебя это что, совсем не волнует?
Я сказал:
– Нет.
– Почему?
– Она же умерла.
Джас сморщилась:
– Не говори так, Джейми!
Почему, интересно, не говорить? Умерла. Умерла. Умерла-умерла-умерла. Скончалась – как говорит мама. Отошла в лучший мир – по-папиному. Не знаю, почему папа так выражается, он ведь не ходит в церковь. Если только лучший мир, о котором он твердит, это не рай, а внутренность гроба или золотой урны.
* * *
Психолог в Лондоне сказала, что я «все еще переживаю шок и отказываюсь принять произошедшее». Она сказала: «Однажды ты осознаешь, и тогда ты заплачешь». Наверное, еще не осознал, потому что не плачу с того 9 сентября, почти пять лет уже. В прошлом году мама с папой отправили меня к этой толстой тетке, потому что им казалось странным, что я не плачу о Розе. Я хотел было спросить, стали бы они плакать о том, кого даже не помнят, да прикусил язык.
В том-то вся и штука, только ни до кого не доходит. Я не помню Розу. Почти совсем. Помню какой-то праздник и как две девочки играют в «Море волнуется – раз», но не помню, где это было, что Роза говорила, нравилось ли ей играть. Знаю, что сестры были подружками невесты на свадьбе у какого-то нашего соседа, но перед глазами стоит только трубка с разноцветным драже, которую мама дала мне на церковной службе. Даже тогда мне больше всего нравились красные, я сжимал горошины в руке, и ладонь стала розовой. А как Роза была одета – не помню, и как она шла по проходу – тоже. Вообще ничего такого не помню. После похорон я спросил Джас, где Роза, она показала на урну на каминной полке. А я сказал: «Как это девочка может поместиться в такой маленькой банке?» И Джас заплакала. Это она мне так рассказывала. Сам я не помню.
Один раз мне задали на дом сочинение о каком-нибудь замечательном человеке, и я пятнадцать минут описывал Уэйна Руни[1]. Целую страницу накатал. А мама заставила ее вырвать и написать про Розу. Я не знал, что писать, и тогда мама села напротив меня, вся красная, в слезах, и все продиктовала. Улыбнулась, грустно-грустно, и сказала: «Когда ты родился, Роза показала на твоего петушка и спросила: это червячок?» Я заявил, что не буду писать про это в сочинении. Улыбка сползла с маминого лица, слезы закапали с носа на подбородок, я испугался и написал, что она хотела. Через пару дней учительница на уроке прочла мое сочинение вслух. И поставила «отлично», а ребята начали меня дразнить. Хренарик-с-чинарик – вот как они меня обзывали.
Завтра у меня день рождения, а через неделю я пойду в новую школу – англиканскую начальную школу Эмблсайда. До нее три с лишним километра, поэтому папе придется сесть за руль. Здесь вам не Лондон – ни автобусов, ни электричек на случай, если папа будет совсем пьяным. Джас говорит, если некому будет нас подвезти, она меня проводит, потому что ее школа на полтора километра дальше.
– По крайней мере, станем худыми и стройными, – сказала она.
А я посмотрел на свои руки и сказал:
– Мальчикам худыми быть плохо.
Джас совсем не толстая, но ест как мышка и вечно изучает этикетки на всяких продуктах – калории считает. Сегодня она испекла пирог в честь моего дня рождения. Сказала, что он полезный для здоровья – на маргарине, совсем без масла и почти без сахара. Чудной, наверное, на вкус. Хотя красивый. Мы его завтра будем есть, и я сам его разрежу, потому что это мой праздник.
Почту я еще утром проверил, но там ничего не было, кроме меню из ресторана «Карри». (Я его припрятал, чтобы папа не разозлился.) Ни подарка от мамы. Ни открытки. Но ведь еще целое завтра впереди. Она не забудет. Когда мы еще не уехали из Лондона, я купил открытку «Мы переезжаем» и послал ей. Написал там только наш новый адрес и свое имя. Не знал, что еще писать. Мама живет в Хэмпстеде с тем дядькой из группы поддержки. Найджел его зовут, я его видел в какой-то День памяти в центре Лондона. Длинная мохнатая борода. Нос как клюв. Трубку курил. Он пишет книжки о других людях, которые уже написали книжки. По-моему, мартышкин труд. У него тоже 9 сентября жена погибла. Может быть, мама выйдет за него замуж. И у них родится дочка, и они назовут ее Розой, и позабудут про меня, и про Джас, и про первую жену Найджела. Интересно, он нашел какие-нибудь кусочки от нее? Может, у него на каминной полке тоже стоит банка и он покупает своей жене цветы в годовщину их свадьбы? Маме такое ужасно не понравится, это точно.
Ко мне в комнату пришел Роджер. Он любит на ночь сворачиваться в клубок у батареи, где потеплее. Роджеру здесь все по душе. В Лондоне его вечно держали взаперти из-за машин, а здесь он может гулять где хочет, а в саду полно всякой дичи. На третье после нашего переезда утро я нашел на крыльце что-то маленькое, серенькое и дохлое. По-моему, мышь. Поднять ее голой рукой у меня духу не хватило, я взял палку, перекатил комочек на лист бумаги и тогда уж выбросил в ведро. Но потом мне стало стыдно, и я вытащил мышку из ведра, положил под живую изгородь и прикрыл травой. Роджер возмущенно мяукал – дескать, я так старался, а ты что вытворяешь! Тогда я ему объяснил, что не переношу покойников, и он потерся рыжим боком о мою правую ногу – значит, понял. Это правда. Я когда вижу мертвых, сам не свой делаюсь. Дурно, конечно, так говорить, но если уж ей пришлось умереть, я рад, что Розу собирали по кусочкам. Было бы гораздо хуже, если б она лежала под землей, окостеневшая и холодная, а с виду – в точности девочка на фотокарточках.
Наверное, когда-то у нас была счастливая семья. На старых снимках сплошь улыбки от уха до уха и глаза-щелочки, будто кто-то только что классно схохмил. В Лондоне папа мог часами разглядывать эти фотки. У нас их были сотни; все сняты до 9 сентября и свалены вперемешку в пять разных коробок. Четыре года спустя папа решил разложить все по порядку: самые старые карточки в конце, последние – в начале. Купил десять таких шикарных альбомов, из настоящей кожи и с золотыми буквами, и несколько месяцев подряд каждый вечер пил, пил, пил и клеил фотокарточки в альбомы. И ни с кем не разговаривал. Только чем больше он пил, тем труднее ему было приклеивать ровно, поэтому на следующий день приходилось половину карточек отдирать и переклеивать заново. Должно быть, тогда-то мама и завела «шашни». Это слово я слышал в сериале «Жители Ист-Энда» и никак не ожидал, что именно его будет орать мой собственный папа. Меня это просто оглоушило. Я ведь ни о чем не догадывался, даже когда мама стала ходить в группу поддержки два раза в неделю, потом три раза в неделю, потом – при каждом удобном случае.