Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил тихо, со странным придыханием и пришепетыванием. Мальчик, казалось, слушал, хотя выражение его лица по-прежнему оставалось отсутствующим и безучастным.
— Vier acht vier neun eins eins sieben[2].
Старик несколько раз моргнул. Немецкие числительные возникли настолько неожиданно, что походили на тарабарщину — в первое мгновение ухо восприняло их как поток непонятных звуков, варварский птичий язык, лишенный малейшего смысла.
— Bist du Deutscher?[3] — сумел он наконец выдавить, не очень, правда, понимая, к кому обращается: к мальчику или попугаю. Последний раз ему пришлось говорить по-немецки лет тридцать назад, поэтому слова падали откуда-то с дальней верхней полки памяти.
Мальчик настороженно кивнул, в его взгляде впервые промелькнуло какое-то движение души.
Старик сунул пораненный указательный палец в рот и рассеянно пососал его, не замечая солоноватого привкуса крови. Немец, да не просто немец, а маленький мальчик, одиноко разгуливающий среди холмов Восточного Суссекса, когда на дворе июль 1944 года! Тут было отчего вспыхнуть угасшим силам и интересам, еще бы, такая задачка! Он с удовлетворением подумал, что все-таки не напрасно вытащил свое согбенное тело из бархатной могилы кресла.
— Как ты здесь оказался? — спросил старик. — А идешь куда? И откуда, скажи на милость, у тебя этот попугай?
Далее последовал перевод каждого из этих вопросов на немецкий, не совсем однородный по качеству.
Мальчик стоял, чуть улыбаясь. Два чумазых пальца легонько почесывали головку попугая. Непроницаемость его молчания подразумевала нечто большее, чем простое нежелание говорить, и старик подумал, что, возможно, дело не столько в том, что перед ним немец, сколько в некой психической неполноценности, неспособности издавать звуки или мыслить. Внезапно его осенило. Он сделал мальчику знак оставаться на месте, а сам еще раз погрузился в сумрак своего жилища. В угловом шкафу, за видавшим виды ведерком для угля, где он прежде держал свои трубки, обнаружилась заросшая пылью жестяная коробочка с фиалковыми пастилками, украшенная портретом британского генерала, чьи славные победы давным-давно перестали хоть что-либо значить для нынешней ситуации в Британской империи. После летнего полдня старческая сетчатка не сразу привыкла к сумраку, перед глазами плыли разноцветные пятна, загогулины и мерцающий перевернутый призрак мальчика с попугаем на плече. Внезапно он увидел себя его глазами: персонаж из сказки братьев Гримм, старая сварливая развалина, выползающая на свет Божий из крытого грязной соломой коттеджа с проржавевшей банкой подозрительных конфеток в костлявой, похожей на птичью лапу руке. К его изумлению и облегчению, мальчуган продолжал стоять на том же месте, где он его оставил.
— Угощайся, — сказал старик, протягивая ему коробочку. — Лет, конечно, прошло немало, но в мое время сласти считались языком, понятным любому подростку.
Он улыбнулся; улыбка, без сомнения, получилась кривой и людоедской.
— Ну, давай, не стесняйся, бери пастилку. Вот и хорошо. Молодец.
Мальчик кивнул и пошел от забора к дому за предложенным угощением. Он взял три или четыре конфетки и поблагодарил старика кивком. Значит, какая-то речевая патология. Неужели немой?
— Bitte, — сказал старик. Впервые за долгие-долгие годы он почувствовал забытую досаду, смесь нетерпения и удовольствия оттого, что мир, к счастью, не собирается раскрывать свои тайны без борьбы.
— Ну, — продолжал он, по-людоедски облизывая высохшие губы, — может, все-таки расскажешь мне, как же ты оказался так далеко от дома?
Пастилки перекатывались во рту и стучали о передние зубы, как горошинки в погремушке. Попугай любовно перебирал иссиня-черным клювом волосы у паренька на макушке. Мальчик вздохнул, плечи его на секунду вздернулись, словно он извинялся, потом повернулся и пошел назад тем же путем, которым пришел.
— Neun neun drei acht zwei sechs sieben, — проговорил попугай.
Они шли, а вокруг них смыкался колышущийся зеленый простор летнего дня.
Воскресный обед в доме Паникеров сопровождался таким количеством странностей, что новый постоялец, мистер Шейн, вызвал у мистера Паркинса подозрения именно своим нежеланием что-либо заподозрить. Когда этот статный мужчина с румянцем во всю щеку вошел в столовую, казалось, что от его поступи прогибаются половицы, и единственное, чего ему не хватает, — так это пони и клюшки для игры в поло. Его медно-рыжие волосы были плотно острижены, а в манере говорить сквозило что-то неистребимо колониальное, гнусавое эхо гарнизонов или золотых копей. Он по очереди кивнул Паркинсу, пареньку-беженцу и Реджи Паникеру, а потом рывком бросил свое тело в кресло. Так мальчишка запрыгивает на спину однокласснику, чтобы совершить круг почета по школьному двору. Между ним и Паникером-старшим мгновенно завязался разговор об американских розах — предмете, в котором мистер Шейн, по его собственному признанию, не смыслил ровным счетом ничего.
Паркинс подозревал, что только колоссальный запас самообладания или патологический дефицит любопытства могут объяснить то полное или почти полное отсутствие интереса, каковое мистер Шейн, представлявшийся разъездным агентом йоркширской фирмы «Чедбоурн и Джонз» по продаже доильных аппаратов, демонстрировал по отношению к личности своего собеседника, который в одном лице являл собой черного, как сажа, малайца из индийского штата Керала и викария англиканской «высокой» церкви. Учтивость или, возможно, природная тупость помешали новому постояльцу адекватно отреагировать на кислую мину, с которой Реджи Паникер, великовозрастный сынок викария, ковырял ножом для рыбы дырку в ветхой скатерти, а также не заметить присутствия за столом немого девятилетнего мальчика, чье безучастное лицо напоминало последнюю незаполненную страницу в книге скорбей человеческих. Но по-настоящему убедило Паркинса, что Шейн не тот, за кого себя выдает, его полнейшее равнодушие к попугаю. Ни одна живая душа не могла бы оставить без внимания разговорчивость этой птицы, даже если бы она, как сейчас, декламировала исключительно обрывки стихотворений Шиллера и Гёте, известных любому немецкому школьнику старше семи лет. У мистера Паркинса были причины личного характера, чтобы давно и пристально следить за серым африканским жако, поэтому он мгновенно почувствовал в новом постояльце соперника в своих непрекращающихся поисках разгадки самой глубокой, самой жгучей тайны, которая была связана с этим удивительным существом.
Сомнений быть не могло: про цифры пронюхал кто-то очень важный, так что Шейн был подослан, чтобы услышать все собственными ушами.
— Вот все и в сборе!
В столовую вплыла миссис Паникер с супницей из костяного фарфора в руках. Только безумный порыв воображения мог тридцать лет назад заставить эту широкую в кости оксфордширскую простушку с льняными косами выйти замуж за помощника ее отца, серьезного молодого черноглазого священника из Индии, но плод их союза оказался куда менее сочным, чем тугая розовая папайя, которую юная пейзанка, опьяненная струившимся от набриолиненных волос мистера К. Т. Паникера ароматом, позволила себе принять от него душным летним вечером 1913 года. Зато кулинарка из нее получилась отменная, что объясняло всегдашнее присутствие за столом куда большего числа постояльцев, чем то, которым семейство Паникеров могло похвастаться в нынешние тощие времена. Домишко был тесный, популярностью среди паствы темнокожий викарий не пользовался, у прихожан снега зимой не допросишься, так что, несмотря на бережливость миссис Паникер и режим строжайшей экономии, жили они в удручающей бедности. И лишь взлелеянный хозяйкой дома огород да ее кулинарный гений делали возможным появление на столе холодного супа-пюре из огурцов и душистого кервеля, которым она, приоткрыв крышку супницы, собиралась попотчевать мистера Шейна, чье внезапное появление и оплата за два месяца вперед несказанно ее обрадовали.