Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нюрочка, прости, он говорит, что ты не можешь войти…
– Что? Как это?
– Иди домой! – велела Ольга. – Ты же не очень-то и хотела сюда.
– Но как же… Мы же вместе…
– Нюр, я ему понравилась. Он совсем не сноб, такой милый! Отправил куда-то своих моделек, все разговаривает со мной!
– Но прошло всего пять минут! Когда ты успела понять, что он милый?
– Все, мне пора… Завтра созвонимся!
Дверь захлопнулась.
Девушка в нелепых жемчужных бусах осталась на ночном бульваре одна.
– Не переживайте, – вдруг подал голос security, – ничего вашей подружке не светит. У него каждый вечер новая девушка. А иногда и не одна… Это же Давид Даев!
Что можно о нем сказать?
Давид Даев был богом, богом этого города, с недосягаемого Олимпа взирающим на суету, мельтешню и всеобщее болезненное желание казаться богаче и успешнее, чем есть на самом деле. Он был не из тех внезапно разбогатевших амбициозных детей безумных девяностых, которые еще вчера хранили накопления в старой наволочке, украшали наклейками «Street Racer» свои никудышные подержанные авто и за распитием друзьями «Клинского» пива мечтали о том, как когда-нибудь они будут рыбачить в Индийском океане, носить Ролекс и трахать девушек, клипы которых попали в ротацию Муз-ТВ. Он вырос в роскоши. Единственный сын миллиардера – поздний, долгожданный, – естественно, ему не отказывали ни в чем. Он не знал, что это такое – экономить, брать в долг, на что-то откладывать. Он не знал, что это – заработать свои первые деньги, купить на них что-нибудь самое-самое, заветное. Он не понимал, что одежда и обувь может быть иной, не той, к которой он привык. У него не укладывалось в голове, что можно жить где-нибудь, кроме трехэтажного особняка с мраморными лестницами. Первый автомобиль – алый «Ferrari» – ему подарили на десятилетие. Деньги были для него чем-то вроде воздуха – пусть все любят рассуждать о плохой экологической ситуации, все равно воздух есть всегда. Первой девочке, которая ему понравилась (ему тогда было восемь лет, а ей – и того шесть), Давид подарил диадему с брильянтами. Уже тогда у него была платиновая Visa с почти неограниченным лимитом – приставленные к нему охранники должны были только следить, чтобы он не купил оружие или наркотики (впрочем, уже в тринадцать лет он научился их обманывать). Когда Давиду было восемнадцать, отец открыл для него «La-La» – пора было покупать любимому сыну статус. Неожиданно он увлекся – впервые в жизни. Клуб стал знаменитым, и это была его единоличная заслуга.
Формально Давид Даев учился на экономическом факультете МГУ. На самом деле в университетских стенах его видели редко – слишком много времени отнимал клуб.
И девушки.
За двадцатилетнюю жизнь у него не было ни одной постоянной подружки. Не встретилась ему даже та, с которой он провел бы неделю, не погуливая налево. Девушки, девушки… Блондинки, брюнетки, темнокожие, русские, англичанки, шведки, на две головы выше него, дюймовочки, продажные, бесплатные, дорогие и не очень, редкие красавицы и так себе, прожженные и наивные, молоденькие и опытные, легкомысленные и с серьезными намерениями, из лучших семей и с рабочих окраин. Сам он называл себя girl-addict. Почему-то его образ действовал на противоположный пол как безотказный афродизиак. Еще не родилась та, которую он не взялся бы соблазнить, и стопроцентный успех был ему гарантирован. А к серьезным отношениям, крепкой связи он и не стремился.
Успеется.
В конце концов, ему было всего двадцать лет, и его предопределенное будущее было простым и сладким, как сахарная вата.
Во всяком случае, так казалось самому Давиду Даеву.
* * *
А в приволжском городке Углич розовые рассветы и пахнет ванилью. По утрам на набережной особенно хорошо – продавцы матрешек, ушанок и часов с советской символикой еще не разложили свои палатки, иностранные туристы еще не осветили фотовспышками купола главной достопримечательности города – храма на крови царевича Дмитрия, басовито гудящие белоснежные трехпалубные корабли еще не причалили к заросшей сиренью пристани. И только похмельный дворник дядя Валера, по странному стечению обстоятельств похожий на голливудского актера Николаса Кейджа, со свойственный всем хроническим выпивохам меланхолией сметает брошенные кем-то фантики огромной косматой метлой.
Настя Прялкина с самого детства любила раннее утро. Золотые летние рассветы, до краев наполненные птичьим гомоном. И осенние серые, когда влажный асфальт хрустит едва заметной корочкой тончайшего льда. Зимние рассветы похожи на ночь – не отличишь. А весенние так остро пахнут свежей землей, что почему-то хочется закрыть глаза и плакать.
С трудом разлепить веки, ополоснуть лицо ледяной водой из ковшика, опрокинуть чашку сладкого обжигающего кофе и выйти в еще не проснувшийся город.
Парадокс: большую часть жизни Настя Прялкина прожила здесь, в Угличе, но все равно для местных она навсегда останется чужой. Ее называли фифой, выпендрежницей, понтярщицей, на асфальте возле ее дома писали: «Катись в свою Москву, а то хуже будет!» Одноклассники высмеивали ее «ма-асковский» акцент, у нее так и не появилось школьных подруг. Она чувствовала себя инопланетянкой, застрявшей между двух враждебных галлактик.
Москва для Насти ассоциировалась с пропахшей борщами и домашним хлебом квартирой, бабушкиным голосом, громким и властным, застиранным байковым халатом, некогда темно-синим, с большими сочными розами и штопкой на кармашке. Халат Настя помнила отчетливо, бабушку – нет. Словно в Настиной памяти бабушкино лицо кто-то ластиком стер. В Москве она тоже ходила в школу – первый класс и половину второго. Кажется, у нее были друзья во дворе, кажется, она, как и все остальные, вырезала из бумаги кукол, играла в вышибалы и коллекционировала конфетные фантики.
Зато Настя отчетливо помнила тот день, когда они переехали в Углич. Груженая «Газель» долго тряслась по проселочным дорогам, Настю укачивало, подташнивало, мама гладила ее по волосам и скармливала ей «Театральные» карамельки. «Газель» остановилась перед темным бревенчатым домом, слегка покосившимся на один бок, и мама сказала, что здесь они теперь будут жить. Насте дом сразу не понравился, от него исходила какая-то мрачная опасность. Перед домом был заросший крапивой палисадник, прогнившее крыльцо недовольно скрипело, в сенях пахло плесенью, окна были засижены мухами.
– А мы не можем вернуться? – с надеждой спросила Настя.
– Нет, – мама почему-то рассмеялась, а потом погладила ее по голове, – ты привыкнешь. Вот увидишь, здесь гораздо лучше, чем в Москве. Здесь я себя человеком чувствую.
Настина мама была художницей не от мира сего. У нее были длинные волосы цвета спелой пшеницы, маленькое бледное личико, на котором зияющими пропастями смотрелись серьезные темные глаза. Она всегда выглядела гораздо моложе своих лет, хотя специально для этого не старалась. Она носила хламиды ручной работы, какие-то странные цветастые рубахи, широкие льняные юбки, военные штаны, берестяной ободок на лбу. На улице на нее показывали пальцем и еще долго смотрели ей вслед. Соседки называли ее блаженной и, сплетничая о ней, выразительно крутили пальцем у виска.