Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, как все сложилось бы нормально, если б не вылез из темноты бдительный старикан, в очередной раз подумал Шурка, уже стоя на стуле и принимая в руки от деда тяжеленную доску с празднично одетыми святыми человечками, намалеванными на ней в семнадцатом столетии каким-нибудь монахом-затворником, тоже похожим, наверное, как и Михей, на дохлого исусика. И в этот момент злоба накатила снова, но уже сильней, чем прежде, поскольку опасность отступила, как он догадался, уже совершенно, а потеря задуманного была вот она, прямо в руках его, и тянула к земле намного сильнее, чем липовая доска из прошлых веков. Он с усилием приподнял икону над головой и постарался зацепить расковырянной дырой за костыль, косо торчащий из стеновой штукатурки. Старик стоял рядом, задрав голову, и смиренно наблюдал за процессом восстановления справедливости на прежнее место. Две попытки оказались безуспешными, и тогда Михей пожевал губами и произнес:
— Ты ее, Шурк, нацель сперва, а опосля по стене волоки, к низу. Так верней надсадку ущупаешь. А руки-то опускай полегоньку, чтоб не расколоть ее, богоугодную, ежели чего…
Потом уже, по прошествии месяца, а то и больше, начиная с того зацветающего слабым сиреневым через окно мамонтовской церкви злополучного утра, Шурка понял, зачем он в приступе тупой внезапной ярости обрушил со всей собственной силой, сложившейся с мощью земного притяжения, этот «праздник» на Михеево темя. Какое-то смутное, расплывчатое, но доступное для самого себя объяснение его организм вытащил откуда-то из-под кишок, и этого ему оказалось вполне достаточно. Расшифровкой он заниматься не стал, просто счел, что причина наверняка в тот момент была достаточна, если сравнивать потери от рушащихся в одночасье надежд с малозначимостью жизни исусика. Не мог понять он другого: спрыгнув со стула, не выпуская из рук чертову эту сен-сееву икону, он уже видел деяния рук своих. Старик дергался в агонии, распластавшись на полу, на голове зияла страшная рана, то ли вмятина, то ли череп надкололся — из-за слипшихся, залитых кровью волос разобрать что-либо было трудно — это ему запомнилось явственно. Кровь продолжала вытекать густым и черным, и не просто вытекать даже, а скорее, ее что-то выбрасывало оттуда равномерными сильными толчками, и поэтому часть ее попадала на седую бороду, куда она быстро впитывалась, но ее было так много, что с самого завернувшегося к кадыку кончика растительности она все же высачивалась вниз и медленно образовывала на полу липкую лужу. Не понял он, зачем ударил с полного размаха еще два или три раза туда же, в голову, пытаясь попасть в кровавое стариковское темя.
Тело деда он бросил там, где оставил. Выключил свет, обтер икону о край Михеева пиджака и вышел через основной вход, туда, откуда зашел сторож. Мешок, что они с Лысым припасли для деревяшки, Ванюха обнаружил под окном, с той, уличной стороны церкви.
Сен-сей Дима увез икону в Москву этим же утром и обернулся обратно уже к вечерним урокам восточного единоборства. А после занятий они задержали Лысого в зале и вдвоем отмудохали его за трусость и предательскую сволоту. Бил в основном Ванюха, а сен-сей руководил, считал по-японски на каждый удар: ить… ни… сан… си… го… рок… сить… хать… кю… дзю! — подправлял, когда надо, и попутно запугивал словами, но на этот раз не японскими, а обыкновенными, типа: «урою», «завалю» и «гнус». Последних слов Лысаков уже не слышал, потому что вырубился на «сить» от Ванюхиной ушира-гири в грудь и до конца наказания больше не очухивался. «Хать», «кю» и «дзю» учитель досчитал уже так, для порядка, для полного завершения ритуальной процедуры расчета с гадом.
— Молодец, чувак, — похвалил он Ванюху по завершении экзекуции, — только пятку на ушире фиксируй четче и опорную выпрямляй не до конца. Гибче будет стойка…
Может, после этого случая и не развела бы жизнь лучших друзей так основательно и бесповоротно, а просто дала бы паузу на взаимную обиду и небыстрое восстановление приятельства, но вновь вмешался сен-сей Дима. Насоветовал пойти к Михею на отпевание и поминки в роли сочувствующего представителя второго поколения друзей пропащего Михеева сына: оказать вроде уважение и заодно узнать про ход расследования преступления. Шурка пошел, а для порядка и мать с собой прихватил, уговорил сходить, подумал, может, она чего больше вызнает, чем сам он. Мать удивилась, но с сыном сходила: и в церковь, и хоронить, и на поминки. Там оба они и увидали Нину Михеичеву, дочь Людмилину, внучку убитого Ванюхой исусика. Мать Шуркина, Полина Ивановна, до этого случая Нину эту не знала и ни разу не встречала на поселке. Девочка-семиклассница была тихой, тонюсенькой и глазастой — эдакой Мальвиной по-мамонтовски, — и матери неожиданно понравилась. Правда, большие глаза девочкины спрятаны были за нелепыми очками самого бесхитростного и дешевого изготовления, но Полине Ивановне это не помешало. Она ей пришлась по душе все равно, несмотря на шалопутную Нинину мать, Люську, начавшую начинять себя спиртным с раннего утра и по этой оправдательной причине к моменту возвращения всех с мамонтовского кладбища пребывающую в полной невменяйке. Впрочем, для присутствующих из числа близких новостью это не являлось, они и так знали, что после пропажи в неизвестность отца ее, Витька, все заботы по воспитанию девочкиному легли почти целиком на старого Михея. Ну а дом обихаживать и вести хозяйство приходилось им обоим: поначалу деду в паре с маленькой помощницей, потом уж вся женская часть по дому легла только на девчоночьи плечи, на Нинины. Деду оставалось лишь колоть дрова да выискивать семье на пропитание, кроме пенсии и церковных сторожевых — чаще, где подвернется. Бедой Люська была, конечно, изрядной — пила запойно, но зато тихо, и не особо жить отцу и дочке мешала: голос когда не надо не подавала…
Пришел к Михеичевым и Лысый. И на отпевание в церковь, и на кладбище со всеми поехал, и на поминках побывал тоже. Оказалось, что Михея многие знали на поселке и почти все мамонтовские старика любили. Но как-то любили по-местному больше: кивали сочувственно и про дочку-доходягу, и про Нинку-считай-сироту все знали, и про безнадегу денежную в семье, но в смысле помощи какой-нибудь это не сказывалось никак. Не было ее, помощи-то, ниоткуда, в голову никому не приходило помогать — власть на то дадена, пусть помогает, если ей надо.
Все это время Петюха Лысаков держался от Ванюхи стороной, не подходил близко, кивнул тете Полине и потом держался сзади или сбоку. И уже в доме у Михеичевых дождался только поминального тоста, первого, молча выпил со всеми и тихо исчез. Кинул лишь быстрый взгляд в Шуркину сторону, когда пригубил первую рюмку, самую скорбную, и тут же отвел глаза. Так отвел, что ни ненависти, ни брезгливости никто уловить в его взгляде не успел. И Шурка не приметил — слишком взгляд тот был короткий и опасливый, — но если б и приметил, то наверняка не врубился бы — за что, собственно?
К поминальному этому тосту волнение внутреннее почти уже улеглось, опаски он не учуял ниоткуда, деньги, ранее невиданные, сен-сей Дима вручил ему непосредственно утром — тем самым, убойным, ну а что до самого убийства, так произошло оно ненароком. Так он себе все сам теперь объяснял — бытовое убийство по случайности факта. Сказано же — ненароком…
Покой Шуркина мать, Полина Ивановна Ванюхина, потеряла с того самого дня, как побывала на Михеевых поминках. Вернее сказать, с того момента, как увидала его глазастую внучку. Маленькая Нинка, не успев еще толком переодеться после кладбища, кинулась на кухню с непросохшими слезами и принялась дорезать и дотаскивать на стол все, что на оставшиеся от старика деньги загодя приготовила для поминок. Родительница ее продолжала бесчувственно пребывать на коврике, возле кровати, бормоча в пьяном полусне привычную околесицу. Она не стала даже приводить ее в чувство, знала — все одно проку не будет с нее никакого: ни помощи, ни сочувствия, ни жалости к своему же отцу. Из-за занавески, отделяющей горницу от спального промежутка, торчала лишь материна незаштопанная пятка, ее-то Полина Ивановна и приметила. С ее обнаружения все и началось. Догадавшись, что рассчитывать девочке здесь больше не на кого, она засучила рукава и пошла на кухню, встала к плите и отошла от нее лишь дважды: на поминальный тост и когда уходила последней, после того как перемыли с Ниной всю посуду. Отвлеклась кроме этого лишь на момент — спросить у Петьки Лысакова, Шуркиного друга закадычного, чего уходит рано, не побыв подольше, как водится. Лысый неуверенно пожал плечами, ничего толком не ответил, посмотрел лишь как-то странно на нее, вопросительно, но тогда она в спешке да угаре не придала значения этому, не до того было — спасать надо было Михеевы поминки.