Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурка вздрогнул:
— Сторожа убили? Мать твоя убила сторожа? — Он недоверчиво покачал головой. — Ну, дела-а-а-а… — Ему вдруг почему-то стало легко от этого страшного сообщения: не то чтобы гора упала с плеч, но как-то отпустило внутри тот узелок, что иногда за последнее после смерти старика Михея время поджимал кишки и еще где-то ниже. Порой он отлавливал этот внутренний неудобняк и даже несколько раз пытался вслушаться внимательней, несмотря на то что историю эту списал с совести окончательно и надумал собственное объяснение случившемуся. А тут такое дело — Нинкина мать убийцей оказалась, и не за что-то серьезное, типа предмета древней культуры или народного искусства, к примеру, а за водку просто, за ерунду, за фу-фу, за пьянку.
Нина, искренне удивленная, что Шурке ничего не известно о получившихся в семье Ванюхиных изменениях, дополнительно сообщила:
— А мама ваша, тетя Полина, меня жить сюда позвала, к вам в дом, в семью. И суд так решил. Что можно… — Она вопросительно посмотрела на юношу: — А можно?
Получилось, что наивный вопрос этот исходил от девочки, тонюсенькой и глазастой, от маленького человечка, почти ребенка, совершенно, вдобавок ко всему, чужого, но поставлен он был конкретно и направлен к нему, сыну благодетельницы, возможному покровителю и защитнику сироты Нины Михеичевой, дочери убийцы, такой же, как и он сам, но, в отличие от него, пойманной, и внучки убитого им исусика Михея с той же фамилией Михеичев.
Отвечать нужно было сразу, слишком разные варианты получались, если взять паузу, — и для него получались, и для девчонки. И Ванюха решительно ответил:
— Конечно, можно! Живи себе сколько влезет. Ты в угловой поместилась? — Он сделал пару шагов в сторону, толкнул дверь комнатенки с окошком в огород, заглянул внутрь и разрешил окончательно. — А я поступил дальше учиться. Так что со временем ко мне переберешься, в мою комнату, мы ее «бабкина» до сих пор называем, там места больше и светлей. Я-то все равно вряд ли уж здесь поживу — в Москве буду устраиваться, друг у меня там хороший, Димой зовут, тренер мой, жизнь обустроить помочь обещал…
Вечером, после того как Полина Ивановна вернулась со второй смены, сели всей семьей пить чай. Честно говоря, немного волновалась она за сына, вернее сказать, за себя: как Шурка расценит ее поступок, она предугадать с уверенностью не могла, но, увидав, как шутливо и по-домашнему сын общается с Ниной, быстро успокоилась и пришла в необычайно доброе расположение духа.
«Всегда ж девочку хотела в семью, — подумала она, довольная собой, сыном и тем, как начали складываться обстоятельства новой жизни, — а там, глядишь, невестку себе выращу, сама выращу, своими руками. Шурка из армии вернется, а его ждут не дождутся. И еще Ванюхиных нам наделают. Мальчика хорошо бы и девку, двух, не меньше. — Она еще помечтала и дополнила мысль еще более приятным вариантом: — А еще лучше, чтоб оба пацаны…»
Московский Шуркин техникум начинался в сентябре, но и за оставшееся до начала учебы время сын в Мамонтовке почти не появлялся: иногда лишь приезжал на выходные, когда дела городские замирали; наедался на неделю вперед домашним и рассказывал что-то про временную работу для будущих студентов, которую предложили поступившим ребятам где-то в сборочном цеху завода автоматики и радиоэлектроники — одним словом, подработка перед первым учебным курсом.
Полина Ивановна огорчалась — совсем сына перестала видеть, — но и довольна была тоже: самостоятельным становится парень, о заработке думает, — чего с той стипендии-то. Ниночка в такие дни тоже радовалась каждому Шуркиному появлению и старалась угодить студенту как умела. А умела пока в основном по линии приготовления чего-нибудь вкусного — опыт ее кулинарный к этому времени измерялся не одним уже годом прожитой маленькой жизни. Еду она готовила бесхитростную, зато, что называется, с душой: выковыривала из картошки каждый глазок, даже самый незаметный, а шкурку худыми своими пальцами старалась срезать как можно тоньше, чтобы получалось ровней и экономней. Полина Ивановна такие вещи подмечала чрезвычайно чутко и всякий раз для Нины доброе слово находила в похвалу ее старательности и умелости. Поесть в доме Ванюхиных любили и умели, еще со времен бабы Веры. И каждый раз девочка искренне удивлялась, что за такую малость положено хвалить и быть благодарным. Люська, кровная ее родительница, знать про такое ничего не ведала, а картошку, когда приходилось хозяйничать, варила целиком, в мундире, глазки же потом просто выплевывала, если на язык попадали по случайной трезвости. Михей же при жизни не замечал кулинарных нюансов по другим причинам: сослепу, по занятости жизни и в силу душевной доброты старику все нравилось, что внучка подавала, в остальное он не вдумывался…
Перед Новым годом женщины съездили в Можайск, в колонию, где отбывала наказание Люська Михеичева. Свидание разрешили, но пошла одна Нина, мама Полина осталась за территорией — было неловко как-то: все по закону, с одной стороны, а с другой — как будто дочь родную у матери украла, да еще за укол собачий от чумы с гепатитом.
Мать Нине не понравилась: и раньше была худая, до суда и тюрьмы, а теперь осунулась еще больше, слегка сгорбатилась и лицом как будто почернела.
Дочь свою Люська признала не сразу, и на то была причина: у девочки сроду такой пуховки не было, да еще с капюшоном — мамы-Полинин подарок к зиме, через замзавскладом доставала, у которой шнуровая пуделиха разродиться не могла никак, королевская сука, палевая, через кесарево доставать пришлось, а хирурга не было тогда, так Полина сама рукава засучила, снотворное вкатила в вену и спасать стала суку ту. И спасла…
— Ты мне письма пиши, — попросила Нина мать, перед тем как проститься, — вот сюда пиши, — и протянула бумажку с адресом дома Ванюхиных. Люська сунула бумажку в карман синего тюремного халата и не спросила, почему, мол, не домой писать-то. Не догадалась. Как и про опеку, и про тех, к кому ее власти определили, дочку-то. А Нина сама не сказала, не хотела это поднимать, жалко мать было отчаянно: вина-то вся ее — дурь беспробудная и больная, да по нетрезвой случайности. А что до адреса, какой сунула на прощанье вместе с разрешенными продуктами, так знала точно — писать не будет, внутренне такое дело не осилит, иначе для Люськи это был бы поступок. А тогда бы это была не Люська Михеичева, не ее прошлая мать. Но все равно, больно девочке уже было не так, как она ожидала: готовилась, если честно, к гораздо более плохому.
Люське и на самом деле было ненамного хуже в неволе: если б водку давали, то, может, за колючкой и лучше ей даже, чем снаружи жизни, и где несвобода ее — там, на прежней воле, безнадежно пролегала, или же здесь теперь уныло тянется — было тоже не ясно. И девочка это поняла. Поняла и немного успокоилась. В последний момент, как уходить уже, Люська обернулась и спросила дочь:
— В школу-то ходишь? — и, не дождавшись ответа, побрела обратно в зону, притянув к себе поближе кулек, что собрала Полина Ивановна на передачу.
Обо всем этом Нина рассказала маме Полине на обратном пути в Мамонтовку. Та перекрестилась, обняла ее и вздохнула вроде с облегчением: