Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фред вздохнул, и я испугался, что он рассвирепеет опять. Я готов был откусить свой язык и проглотить его, не сходя с места. Но Фред неожиданно обнял меня за плечо, другой рукой выдавливая последние капли сока в водосточную канавку: — Ты помнишь, о чём я спрашивал тебя вчера? — Я киваю не дыша. — Нет, — шепчу я. — Нет? Опять не помнишь? — А я помню. А хочу забыть. И не могу. — Лучше бы уж Фред продолжал себе молчать. — Не помню, Фред. — Спросить опять? — Да, — шепчу я. Фред улыбается. Он не злится, раз он так улыбается.
— Барнум, прикажешь мне убить твоего отца?
Барнум — это моё имя.
(кинофестиваль)
Тринадцать часов в Берлине, а я уже дошёл до чёртиков. Звонит телефон. Я слышу. Он меня и разбудил. но я отсутствую, я временно недоступен. Меня не подключили. Не заземлили. А вместо тонального режима оснастили лишь сердцем, оно бьётся тяжело и не в такт. Телефон всё трезвонил. Я открыл глаза, оторвавшись от плоской пустой черноты. Увидел свою пятерню. Зрелище не самое аппетитное. Она приблизилась. Потрогала моё лицо, опасливо, будто проснулась в постели незнамо с кем, словно её приставили к чужой руке. От вида раздутых, как сосиски, пальцев меня вдруг замутило. Я лежал не шевелясь. Телефон надрывался. И какие-то приглушённые голоса, постанывания, значит, кто-то поднял трубку вместо меня? Но почему телефон продолжает звонить? И откуда посторонние в моей комнате? Разве я всё-таки заснул не один? Я повернулся. Стало ясно, что звуки доносятся из телевизора. Два мужика сношались с девкой. Она не выказывала восторга, но казалась вполне безразличной. На одной половинке попы у неё была татуировка, бабочка, на редкость непривлекательно расположенная. Бёдра в синяках. Мужики раскормленные, дебелые, с понурыми потугами на эрекцию, но упорные, они стонали в голос, пока всаживались в неё во всех мыслимых позах. Мрачная и занудная тягомотина. На миг безразличие девахи сменилось болью, лицо исказилось гримасой, когда один из мужиков поводил ей по губам своим обмяклым членом да и стукнул наотмашь. Рука отодвинулась от моего лица. Потом пропала картинка. Если набрать номер моей комнаты, то можно смотреть платный канал ещё двенадцать часов. Я не хотел смотреть. И не помнил номера своей комнаты. Я лежал поперёк кровати, наполовину выползши из пиджака, видимо, хотел отойти ко сну по-человечески, раздетым, но не успел далеко продвинуться, как свет в крошечной дольке в голове слева потух. Так, ботинок на подоконнике. Это я, взгромоздясь на окно, любовался видом или раздумывал совсем о другом? Может быть. Нет, не может. Понятия не имею. Болит в колене. Я снова нашёл руку. Моя. Я направил её в сторону ночного столика, и когда она наконец зависла над ним, как больная когтистая птица над белой крысой, которая зловеще мигает красным глазом, телефон смолк. Рука вернулась на место. Сзади подступила тишина, открыла тугую молнию на затылке и прошлась по моему хребту железным языком. Я долго не шевелился. Мне надо в воду. Зелёный пузырь вот-вот перестанет терзать проспиртованную плоть, закатится в лунку души. Не помню я ничего. Как многажды прежде, гигантский ластик поработал надо мной. Сколько их истёрлось об меня… Единственное, что я помню: как меня зовут, потому что кто может забыть такое имя — Барнум? Барнум! За кого принимают себя эти родители, когда приговаривают своих сынов и дочерей пожизненно таскать колодки из букв? А чего ты не сменишь имя, иногда говорят те, кто ничего в этом не смыслит. Разве этим горю поможешь. Имя покроет тебя двойным позором, если ты попытаешься отделаться от него. Барнум! Я прожил с этим имечком полжизни. Ещё немного — и полюблю его. Вот что самое гадостное. Тут я заметил, что сжимаю в другой руке ключ от номера, обычный кусочек пластика с неким количеством дырочек пробитых по шаблону, который даёт доступ к мини-бару и опустошению лимита номера, если он не был выбран предыдущим постояльцем, от которого остались лишь обрезки ногтей под кроватью да вмятины на матрасе вследствие тяжести ночных раздумий. Я мог быть где угодно. В Осло, на Рёсте, в комнате, из которой ничего не видно. Посреди неё обретался чемодан, старый, молчащий чемодан, так и нераспакованный, тем более что всё равно пустой, чемодан без аплодисментов, лишь со сценарием, несколько наспех набросанных страниц. Я внёс в номер вещи и тут же ушёл. Это на меня похоже. Приехать, уйти и приползти назад. Но читать я ещё могу. На стул у окна брошен белый гостиничный халат. А на нём читается название отеля. «Кемпински». Кемпински! И тут я услышал город. Город Берлин. Я услышал рёв бульдозеров на востоке и колокольный звон на западе. Медленно встал. День начался. Правда, без меня. Теперь я кое-что вспомнил. У меня назначена встреча. Красный глазок на телефоне мигает. Мне оставлено сообщение. Чёрт с ним. Педер перебьётся. Кто ещё станет названивать и оставлять мне сообщения в такой час? Только Педер. А он подождёт. Педер отлично умеет ждать. Я его выдрессировал. Ни один человек с остатками серого вещества в голове не назначает встреч до обеда в первый день Берлинского фестиваля, только мой друг, партнёр и агент, мой дражайший Педер уславливается о встречах до завтрака, потому как он у нас теперь положительно остепенился. Времени двенадцать двадцать восемь. Зеленые, квадратные цифры мерцали под потухшим экраном и высветили половину первого ровно посреди двух случайных ударов сердца. Я стянул с себя одежду, открыл мини-бар и выпил две бутылочки антипохмельного Jägermieister. Не вырвало. Выпил ещё одну, дошёл до туалета и потошнился на всякий случай. Я не помнил, когда ел в последний раз. Бумажная полоска поперёк сиденья унитаза цела. Значит, и не отлил ни разу. Почистил зубы, натянул халат, сунул ноги в белые гостиничные тапочки, и уже в дверях мне опять попалась на глаза красная мигающая пипка телефона, но что поделать, Педер обождёт, это его работа. Тем более трепаться он горазд, его и пожар в переговорной не вдруг остановит.
Я спустился вниз, взял напрокат плавки, выпил одно пиво и один Jägermeister и проплыл три бассейна, до изнеможения. Лёг на спину на мелководье. Из невидимых мне динамиков струилась классическая музыка, конечно, Бах, оцифрованная версия, которой не коснулась рука человека. Несколько женщин неспешно дрейфовали на спине. Они делали это на американский манер, всплескивая руками, как крыльями, и беспрерывно поправляя сползавшие на нос тёмные очки, совершенно необходимые им, чтобы лучше видеть и поймать заветный взгляд нарисовавшегося на бортике бассейна Роберта Дауни, Аль Пачино на платформах или моего старинного приятеля Шона Коннери, ему бы я поднёс хороший стаканчик и поблагодарил за последнюю нашу встречу. Но никого из небожителей не наблюдалось, а на меня смотреть смысла не имело. Женщины снова поправили очки, снова медленно взмахнули голубыми руками, чисто ангелы с маленькими вздутыми животиками в растворе хлорки. От этого я внезапно почувствовал себя полностью умиротворённым, уставшим и умиротворённым, почти счастливым. Я тоже лежал на спине. Но делал это, как все норвежцы, вытянув руки вдоль туловища и подгребая растопыренными, как ласты, пальцами, чтоб не пойти ко дну. Я блаженствовал в воде. И тут же меня сковал страх, он всегда обрушивается внезапно, как снег на голову, хотя я жду его. Страх проковырял дырочку в моём спокойствии. Потом высосал его. Не стряслось ли чего ночью? Неужели я должен покупать кому-то цветы, просить прощения, заглаживать вину, бесплатно отрабатывать, лизать задницу? Может, да. А может, нет. Меня терзали подозрения. Я кувыркнулся, накатив волну на дамочек, ухватился за хлипкую лесенку, вынырнул, как эдакая Афродита с горбом и двойной оснасткой, услышал за спиной приглушённый смех и увидел как раз выходящего из раздевалки Клиффа Ричарда в гостиничных тапках и халате, хотя, возможно, это был не он. Волосы ровной толстой волной обнимали голову, а лицо было чистым и ясным. Он напоминал мумию, сбежавшую из пирамиды Шестидесятых Иначе говоря, он прекрасно сохранился, и женщины в бассейне встрепенулись и фыркнули, как добродушные дельфины, хотя, возможно, в их списках искомых трофеев Клифф Ричард занимал не первую строку. Но для меня он живой подарок судьбы. Старик отвлёк меня от страха, подарил минутную передышку просто своим присутствием, как и раньше, в той жизни, которая стала этой историей, про меня и Фреда, и которую я буду называть словом тогда, когда я сидел в нашей комнате на Киркевейен, припав ухом к проигрывателю и слушая Livin' lovin' doll, а Фред молча лежал в своей кровати, широко распахнув глаза, тогда он молчал уже двадцать два месяца, столько же, сколько слонихи вынашивают детёнышей, он не сказал ни единого слова с того дня, когда погибла Пра, и все, и мама, и Болетта, и его классная, и школьный дантист, и Эстер из киоска, и Бог знает кто ещё, все давно отчаялись разговорить его, я во всяком случае. Но когда я поднял иглу, чтобы запустить Livin' lovin' doll в двадцатый раз, Фред вскочил с кровати, выдрал лапу с иглой, сбежал во двор, бабахнул граммофон в помойку и заговорил. Только Клифф расколдовал его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажёр в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлёпала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не признал. Я явственно слышал, как он говорит: Барнум появится через пару минут, он куда-то заскочил по дороге, сами знаете, как это всегда бывает: гениальные идеи кустятся в самых заполошных головах, а я что — лишь практическая смётка, которая призвана донести эти идеи до мира, выпьем за Барнума! Да уж, пришлось Педеру попотеть, вот и славненько. Я хохотнул, хохотнул в голос на бортике бассейна в отеле «Кемпински», пока сэр Клифф Ричард мчался наперегонки с тремя зеркалами и маслеными взглядами американок, и столь же внезапно, как на меня нападали страх и хохот, душу затопила тень. Что со мной творится? В какой такой вымороченный экстаз я впал, что за чёрная радость пьянила меня? Неужели это тот самый последний смех, смех на пороге того, час чего ещё не пришёл, но чего я заранее боюсь больше всего на свете? Я дрожал. Меня шатнуло на зелёном мраморном полу. Я попробовал смех на вкус. Втянул его обратно. Это было не затишье перед бурей. Это было то безмолвие, которое заставляет кошку ощериваться и ёжиться задолго до того, как упадёт первая капля дождя.