Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом он точно вернулся и сразу как-то постарел. Глубокая складка, которую я раньше не замечал, пролегла наискосок от левого глаза, рассекая прежние морщины, отчего в лице нарушилось равновесие и голова как-то скособочилась на сторону. Мы с Педером стали похожи. — Вивиан звонила, кстати, — сказал он. — Мне показалось, она тревожится из-за Томаса. — Вивиан вечно тревожится. — Педер покачал головой, печально. — Мне кажется, мы должны купить Томасу что-нибудь особенное, — сказал он. Я попробовал улыбнуться. Вышло криво. — Само собой, — хохотнул я. — Помнишь, что сказали крутые парни: сейчас бум семейных ценностей. — Педер глядел в стакан и долго молчал. — Все считают тебя говном, — сообщил он наконец. — Все? — спросил я. Педер смотрел прямо на меня. — Навскидку я не могу вспомнить никого, кто думал бы иначе, — произнёс он. — И Томас? — Педер отвернулся. — Томас тихий мальчик, Барнум, — сказал он. — Я не знаю, что он понимает. — Я закурил. Во рту саднило. Я накрыл руку Педера своей пятернёй. — Слушай, может, купим для него что-нибудь эдакое. По-настоящему необыкновенное. А? — Замётано, — сказал Педер.
Потом мы переместились в фестивальный бар. Тут клубилось всё кино. Педер считал, что нам настоятельно необходимо засветиться здесь. Как он выразился. Мы должны были быть в обойме, в нужное время в правильном месте со всей тусой. Для поддержания баланса мы сжевали несколько жирных колбасок. Мы пили внутрянку со льдом. Мы были на виду. Речь, конечно, опять зашла о Сигрид Унсет и о том, в какой мере мужчина в принципе в состоянии сделать кино из «Кристин, дочь Лавранса». Тревоги элиты, одно слово. Я не вмешивался в разговор. Только мешал напитки и думал о Томасе. Я говно. И должен купить ему огромаднейший подарок, берлинскую стену, чтобы расписывать её, или башенный кран. А что, привезу ему конструктор от Господа, пусть Томас, сын Вивиан, соберёт из него Царство Небесное на свой вкус. Голоса окружали. Я допился до прострации. Стоило мне закрыть глаза, и все звуки пропадали, как если бы глазной нерв замыкался на лабиринт внутреннего уха, но я давно перестал думать, что окружающий мир тоже легко и шутя исчезает, стоит получше закрыть глаза. Более всего мне хотелось, чтобы они пропали оба: и шум, и мир, который его порождал. Но жизнь устроена иначе, и когда я открыл глаза, на меня надвигалась критикесса из сауны, моя проверенная плохая примета. У неё уже фестивально блестели глаза. Циклоп подшофе. Она погладила Педера по спине, куда без этого. — Ну, мальчики, какие новости телеграфируем домой? Помимо того, что Барнум в парилке угостил Клиффа колой? — Педер повернул голову, не поднимая её, будто боясь стукнуться о низкую балку: — Пока не время говорить. Но дела делаются. Напиши, что Миил и Барнум в седле. — Лосиха почти легла на Педера, окутав его своими одеждами. Впору вызывать спасателей, пока он не задохнулся, подумал я. — Вы тоже решили прицепиться к унсетовскому экспрессу? Может, Барнум переведёт сценарий со шведского? — Педер отвёл её руку: — Если «Кристин, дочь Лавранса» переделают в шампанское, мы начнём производство тяжёлой воды. — Лосиха издала короткий смешок и запрокинула голову, чтобы выцедить последние остатки с широкого дна коньячного фужера. — Ну, ребятки, скажите ещё что-нибудь. Старых метафор пока довольно. — Представь себе нечто среднее между лосем и закатом, — сказал я. — Она обернулась и сделала вид, будто только что заметила меня. Это не было, конечно, правдой. Она видела, меня всё время. Лосиха обстоятельно состроила гримаску. — Когда будет можно, мы тебе шепнём, — быстро нашёлся Педер. — Тебе одной. Эксклюзив. — Она по-прежнему не отрывала от меня глаз: — Договорились. Передавай привет Клиффу, Барнум. — Она неожиданно качнулась к самому моему уху и прошептала: — Забодай вас всех лягушка!
И скрылась в дыму в направлении туалета. Педер подёргал меня за пиджак: — Она сказала «угостил Клиффа в парилке»? Клифф и Барнум — в парилке? — В Германии, Педер, общие сауны. Как ты считаешь, это наследие войны? — Что ты говоришь? Ты парился в сауне вместе с Клиффом? — И с Лосихой, она нас опередила. Я впервые видел её голой. — Эту часть можешь пропустить, Барнум. — Она похожа на перезревшую грушу. — А что она тебе шепнула? — Мой старый девиз. Забодай вас всех лягушка. — Педер возвёл очи горе, потом опустил их: — Слушай, не заставляй её писать о тебе новые глупости. Только этого тебе сейчас не хватало.
Когда Педер изредка напивается, у него повисает всё: плечи, волосы, морщины, рот, руки. Алкоголь тянет его вниз, как якорь. Я мог бы сказать ему, что мы уже, считай, старики, и раз уж мы такие не-разлей-вода и всё почти делили в жизни на двоих, то и сидим теперь лишь с половиной всего на свете. И я мог бы улыбнуться и нежно провести пальцем по самой глубокой его морщинке.
— Вот только не надо мне говорить, чего мне сейчас не надо.
— Не надо так не надо. По последней, короче.
Он поднял руку, но она повисла и шмякнулась на стол между пепельницей, бутылками и намокшими салфетками. Кто-то запел по-норвежски за столом, где, по счастью, не было свободных мест. Дело шло к караоке. Принесли по последней. Педер поднял стакан обеими руками: — Твоё здоровье, Барнум. Делать нам в Берлине уже как бы нечего. Только осталось купить подарок Томасу. Или ты уже успел забыть и это тоже? — Я опустил глаза и вдруг вспомнил, что лежит в чемодане в моём гостиничном номере. — Я привёз сценарий, — сказал я. Педер беззвучно отодвинул от себя стакан: — И ты только сейчас говоришь это? Что у тебя, забодай меня лягушка, готовый сценарий? — Ты, что ли, не рад, Педер? — Рад? Барнум, ну давай, рассказывай! Хоть что-нибудь. Какое название? — «Ночной палач», — сказал я. — «Ночной палач», — протянул Педер и улыбнулся. — Ты теперь всё повторяешь по два раза? — спросил я. — А о чём? Барнум, колись! — Я улыбнулся. Вот как мы зачирикали. Колись. Делись. — О семье. О чём же ещё? — Педер сжал голову руками и потряс её: — Но почему ты и словом не обмолвился об этом на переговорах? Почему ты не принёс сценарий с собой? — Из-за того, что ты меня разбудил. — Он разжал руки, и голова брякнулась на плечо. — Я тебя разбудил? — Да, представь себе, разбудил. Ты названиваешь, будишь меня, оставляешь сообщения во всех немыслимых местах. Педер, я насилу могу урвать толику покоя в сауне. Меня это бесит. Как тебе прекрасно известно. — Да, Бар-нум, известно. — Я ненавижу, когда мною командуют. Чуть не всю жизнь мною помыкают и командуют. Все кому не лень. Педер, у меня лопнуло терпение, понимаешь? Лопнуло! — Из его глаз стёрлось всякое выражение. — Барнум, ты всё сказал? — Не подгоняй, — огрызнулся я. Педер придвинулся и постарался сесть прямо. Взял было меня за руку, да промахнулся. — Барнум, — прошептал он. — Это не я тебе звонил. И не я оставлял сообщения.
И едва он выговорил это, как я покрылся потом и протрезвел, а всё вокруг меня заплясало, оно было мерзким и сжимало круг. Я знал. Оттягивал миг узнавания, но вот он пробил. Я побрёл к выходу. Педер пытался удержать меня. Да где там. Я вышел в берлинскую ночь. Падал снег, роился мошкой между фонарями и тьмой. Слышно было, как кричат в зоопарке звери. Мимо руин и никогда не закрывающихся ресторанов я доплёлся до отеля «Кемпински», перед которым так же чинно и церемонно маялись давешние лимузины, точно обречённая артель перелицованных катафалков, и тот же пожилой седовласый портье распахнул передо мной дверь, приветственно, приложил пальцы к козырьку и высокомерно улыбнулся, я поднялся на лифте к себе, зашёл в комнату и увидел, что горничная убралась и поменяла полотенца, туфли и халат, но телефон продолжает мигать красным, и я схватил трубку, но услышал лишь непонятные гудки и тут увидел конверт, тот, что я согнул и сунул в карман предыдущего халата, на письменном столе рядом с вазой с фруктами и бутылкой фестивального вина. Я уронил трубку и пошёл к столу. Открыл конверт и вытянул листок бумаги. Сел на кровать. Это был факс, и сверху читался адрес отправителя: Больница «Гаустад», отделение психиатрии, сегодняшнее число, 7: 44 утра. Мамин почерк, всего две пляшущие строки: Дорогой Барнум. Ты не поверишь. Фред вернулся. Приезжай немедленно. Мама.