Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да простит Бог руины жизней…
(«Бог любит Америку» / «Любовь к жизни»)
Так откуда вся эта жестокость? Откуда пустота, равно пугающая и завораживающая? Откуда бездонная, голая ненависть, переполненная самоуничтожением настолько, что кажется бессмертной, неуничтожимой, вечно возрождающейся в «объекте»? И откуда незримое, непостижимое предчувствие божественного, священного, над-человеческого в мире принципиальной деградации, ничтожества, растления?
Андрей Безуглов
Посвящается Дж.
Когда мою сестру выпустили из психиатрической клиники, она приехала ко мне — жить в покосившемся и облупленном доме с одной кроватью: я купил его на ту небольшую сумму, которую мне после смерти оставили наши родители. Сестра приехала однажды средь бела дня в такси, без предупреждения. Должно быть, инстинктивно чувствовала, что я приму ее. Не знаю, как и почему они ее выпустили. Может, больница была переполнена, и ее заставили нацарапать свое имя на формуляре, после чего просто вытолкнули ее за дверь. А может, сама улизнула, когда никто не следил (а кто хватится в таком месте?), — она никогда не рассказывала мне, а я никогда ее не спрашивал. Она снова со мной, и я был так рад, что боялся разрушить эту сказку вторжением реальности. Все время — с тех пор как ее, захлебывающуюся плачем и смехом, с вытянутыми ко мне руками, все еще покрытыми сверкающими алыми перчатками крови наших родителей, уволокли, — я чувствовал себя, как после ампутации: будто ее, безумную, брыкающуюся и визжащую, вытянули прямо из моих внутренностей.
Дом мой стоял у автострады, прямо под воздушным коридором международного аэропорта Лос-Анджелеса, среди скопления выложенных в строгом порядке правильных прямоугольников, напоминающих закопченную решетку. Верхняя, жилая часть прямоугольника громоздилась на крыше открытого гаража. Когда безжалостный хор взмывающего и падающего воя обрушивался на дом сверху, гараж начинал резонировать утробным лязгом, будто кастрюля, сотрясая хлипкие гипсовые стены и раздувая аккордеон низкочастотных звуковых волн, накатывающих сквозь тонкий деревянный пол.
Иногда, вспоминая ее, я стоял посреди комнаты и чувствовал, как вибрация дома проходит сквозь мои босые ноги, отдается дребезжанием в костях, настроенных на частоту внешнего мира. Моя кровь гудела от наслаждения. Моя сестра пела во мне, сквозь меня, окликая меня из своей клетки, прощая мне мои тайны и дочиста вымывая мое сознание. Но воздух в моем доме был полон вони, как и мое тело внутри, — будто я наращивал скорлупу из пор моей кожи, и теперь оказался сдавлен в ней, воняя, разлагаясь и жалея самого себя, потому что не мог быть с нею рядом.
Я не выходил из дома — только за алкоголем и мясом. Я напивался, распуская путы своей замкнутости в себе, и ел мясо сырым, думая, что это моя сестра, пересаживая ее плоть в свой желудок, чтобы она могла расти во мне, и жить через меня, подобно раковой опухоли. Когда ее заключили в это место — в тот же час жизнь стала покидать мое тело. Я вышел из зала суда на ядовитое солнце Лос-Анджелеса, чувствуя, как свет неотфильтрованным пробивается сквозь мои веки, и опухоль в центре моего мозга растет. Эта опухоль имела форму розы, и ее лепестки были остры, как бритвы. С каждой новой мыслью лепесток отделялся от цветка и кружил по спирали сквозь мясо моего мозга, медленно вырезая большие куски моей личности.
Когда она приехала, стояла середина лета. Я не видел ее три года. Автострада ни на миг не прекращала извергать на дома едкую желтую сажу, сжигая мои кожу и глаза и затягивая окрестности золотым пигментом, сверкавшим на солнце, как кожа акулы. Жара липла к смогу. Жара была тяжкой и мучительной, она опускалась в мою грудь, переполняя тело ядами с каждым вдохом. Я пил и потел, сидя в доме за сдвинутыми шторами с выключенным светом. Я видел отражение своей сигареты в мертвом экране телевизора и думал, что повисший на нем тлеющий огонек — это я, и я живу в иссохшем мире проводов и электроники за стеклом.
Я услышал, как сигналит таксист, выглянул в окно и увидел на заднем сиденье ее. Она сидела прямо и оглядывалась по сторонам, будто пыталась оценить происходящее. Может, даже не была уверена, что помнит это место. Она билась на сиденье, пытаясь освободится от его хватки, словно оно было живое. Казалось, она не помнит, что можно просто открыть дверцу и выйти. Ее прямые волосы слиплись, они так лоснились от грязи, что казалось, она только вышла из душа. Она откидывала их со лба, собирая их в пальцы, как длинных черных червей, которых она не хотела касаться. Но она казалась мне прекрасной. Ее лебединая шея была длинной, изящной — в точности как шея нашей матери, пока она ее не перерезала. Ее лицо смотрелось гладким белым овалом на полированном пьедестале. То было лицо высшего, избранного существа, чьи глаза столь черны и затоплены жестокостью и безжалостным умом, что когда я увидел ее теперь, почувствовал себя так, как всегда чувствовал себя рядом с ней: съежившейся одномерной вырезанной фигурой, вторичной тенью, отслоившейся от контура, который она отбрасывала на мир.
Водитель вновь посигналил и раздраженно бросил взгляд на приоткрывшуюся занавеску. Но я стоял завороженный, видя, как ее нижняя губа вздрагивает точь-в-точь как тогда, когда мы лежали голые на прохладных простынях, лаская наэлектризованную кожу друг друга павлиньими перьями, подобранными на пустыре позади двора. Тогда ее губа была содрогающимся животным, и она учила меня играть с ним, кусая и мучая его, как будто я хищник, играющий с добычей.
Я сбежал с лестницы, пьяный от радости. Воспоминания о нашей жизни вдвоем застыли, а потом раскололись, как яйцо, в моем горле, разливаясь во мне беспомощностью и наполняя меня силой. Я рылся по карманам, пытаясь заплатить таксисту. Она вышла из машины, от солнца связывая свой взгляд пучком, бросая светилу вызов — пусть попробует сбить ее волной смога и жары. Она стояла, вздрагивая, в своем розовом больничном халате и тапочках. Одна ее нога была тщательно побрита и отполирована кремом так, что отражала свет солнца, как бледно-розовый мрамор. Другая выглядела как только что вырытая из грязи, где она долго лежала и разлагалась. Ногу покрывала грубая шерсть, которая резко обрывалась у тонкой лодыжки, точно кровь под этой обтягивающей кожей была слишком жидкой, чтобы питать эту шерсть. Кожа под ней выглядела гангренозной шкурой рептилии, осыпавшейся белыми чешуйками, которые смешивались с волосами и сверкали на солнце хлопьями жемчуга.
Она наклонилась и поцеловала меня в щеку. Губы ее были холодны и мокры. Я почувствовал, что слабею. Я слышал запах тлена из-под ее одежды, похожий на запах моих собственных задохнувшихся внутренностей. Она отодвинулась, и серебряная нить ее слюны соединила нас, натягиваясь между ее кожей и моей, как хрупкий прозрачный нерв, что колыхался вместе с жарой, поднимавшейся от бетонного шоссе. Я чувствовал, как ее любовь пульсирует, перекачиваясь по жидкому шнуру в мой мозг, открывая мне тайны инъекцией ее одиночества.
Дрожь отогнула край ее халата. Теперь ее грудь была практически обнажена и сверкала на солнце, полная и беззащитная. Таксист заметил это, но притворялся, что не видит, и на какое-то мгновение я тоже — меня поглотило ощущение упругого соска между зубами, и сладкое целебное молоко сочилось в меня. Наконец, мне удалось расплатиться с грязным ублюдком и, велев ему убираться к черту с моей собственности, я запахнул на ней халат и помог подняться по лестнице.