Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выросла в пригородном микрорайоне — в обычной семье, окружённая обычной родительской заботой. Хотя сама была ребёнком со странностями.
Так, однажды, ещё когда ходила в детсад, я увидела в парке мёртвую птицу. Красивую, сине-зелёную — обычно таких держат дома. Птица лежала в траве с закрытыми глазами и свёрнутой шеей, и дети, обступив её, плакали. «Что же делать?!» — всё причитала какая-то девочка, а я положила птицу на ладонь и отнесла к маме, болтавшей с кем-то на лавочке.
— Что с тобой, Кэйко? Ох, птичка… Откуда же она прилетела? Бедняжка! Давай похороним её? — предложила мама и погладила меня по голове.
— Давай её съедим, — ответила я.
— Что?!
— Ну, папа же любит якитори[7]. Вот сегодня пожарим и съедим.
Решив, что меня плохо слышно, я повторила это громче и отчётливей. Мама вздрогнула, а мать другой девочки, сидевшая рядом, выпучилась на меня — то ли от удивления, то ли ещё почему. Глаза и рот её распахнулись, ноздри расширились, и это выглядело так странно, что я чуть не прыснула со смеху, но заметила, что она уставилась на мою руку, и подумала, что одной птички папе, наверное, не хватит.
— Принести ещё?
Я оглянулась на парочку воробьёв, скакавших неподалёку, но тут мама наконец пришла в себя.
— Кэйко! — закричала она с упрёком. — Нужно вырыть птичке могилку и похоронить её. Все детки плачут, видишь? Всё равно что дружочек умер. Ты не хочешь её пожалеть?!
— Зачем? Она всё равно уже мёртвая.
Мой ответ лишил маму дара речи.
В моей же голове только и вертелась картинка: мы всей семьёй уплетаем эту пичужку за обе щеки. Папа любит птицу на углях, мы с сестрой обожаем фритюр. В этом парке столько птиц, не понимала я, можно принести побольше домой и наесться от пуза, зачем же закапывать в землю?
Но мама не унималась:
— Смотри, какая миленькая… Давайте выроем для неё могилку, где-нибудь вон там, а потом все вместе принесём туда цветы!
В итоге все так и поступили. Зачем — я не понимала, хоть тресни. Что взрослые, что дети в один голос всхлипывали, жалея «бедную птичку», и без всякой жалости выдёргивали с корнями цветы на газонах вокруг.
— Какие красивые цветочки! Пускай птичка порадуется! — причитали эти люди так, будто все разом сошли с ума.
За оградой с надписью «По газонам не ходить!» они вырыли ямку, похоронили птицу, воткнули сверху палочку от мороженого из соседней урны — и завалили могилку трупиками погибших цветов.
— Как печально, Кэйко, правда? Бедная птичка, скажи? — твердила мама как заведённая, но ни капли жалости я в себе так и не ощутила.
Похожие ситуации повторялись снова и снова. Когда я только пошла в первый класс, на уроке физкультуры двое мальчишек сцепились в драке, поднялся жуткий переполох.
— Позовите учителя! — завизжали все вокруг. — Остановите их кто-нибудь!
«Ага! — догадалась я. — Так значит, их надо остановить?»
Рядом оказался ящик с пожарным инструментом, я открыла его, достала совковую лопату, подбежала к дерущимся и огрела кого-то из них по голове.
Раздался жуткий крик, пацан схватился за голову и рухнул наземь. Убедившись, что он затих, я развернулась, чтобы унять его соперника, и уже замахнулась лопатой снова, но девчонки вокруг завизжали навзрыд:
— Кэй-тян, стой! Прекрати!
Тут наконец прибежали учителя — и, обалдев от увиденного, потребовали от меня объяснений.
— Все кричали «остановите их», — пожала я плечами. — Ну, я и остановила. Самым быстрым способом.
В полном замешательстве учителя принялись сконфуженно повторять, что насилие — это не способ.
— Но все же хотели, чтобы Ао́ки с Ямадза́ки перестали драться! Вот я и решила, что так-то уж точно их разниму, — объясняла я как можно вежливей, не понимая, за что на меня сердятся. Но в итоге маму вызвали на заседание педсовета.
Глядя, с каким серьёзным лицом мама кланяется каждому учителю — «Извините! Простите!», — я чувствовала, что мой поступок, наверно, и правда был чем-то непростительным, но почему — для меня оставалось загадкой.
Нечто похожее случилось и на другом уроке, когда учительница в классе вдруг забилась в истерике и начала, истошно воя, колотить журналом по столу.
— Сэнсэй, простите нас!
— Не надо, сэнсэй!
Мы умоляли всем классом, но она не унималась. И тогда, надеясь заставить её умолкнуть, я подбежала к ней и решительно сдёрнула с неё юбку вместе с трусиками. Молоденькая учительница ахнула и разрыдалась, но уже очень скоро затихла.
Прибежавшему на её вопли учителю из соседнего класса я объяснила, что видела по телевизору фильм, где со взрослой тёти, которая громко кричала, сняли одежду, и она тут же утихла; но, как я и боялась, без разборок не обошлось и на этот раз.
— Как же ты не понимаешь, Кэйко?! — в отчаянии шептала мама, обнимая меня по пути с того педсовета домой. Похоже, я опять облажалась, но как именно — снова не понимала, хоть тресни.
Родители хватались за голову, не зная, что со мной делать, но продолжали меня любить. Я же вовсе не хотела, чтобы они огорчались и извинялись за меня перед белым светом, и потому решила не высказывать ничего резкого за пределами родного дома. Начала подражать другим, делать то, что мне говорят, — в общем, напрочь запретила себе проявлять какую-либо инициативу.
Заметив, что я перестала нести что в голову взбредёт и своевольничать, взрослые, похоже, вздохнули спокойно.
К старшим классам я превратилась в такую тихоню, что это уже стало проблемой само по себе. Для меня же молчание было спасением, идеальным ноу-хау, помогавшим пробираться по жизни. «Заводи больше друзей! Играй с ними чаше на улице!» — советовала мне классная в дневнике, но я продолжала гнуть свою линию и раскрывала рот лишь по крайней необходимости.
Моя сестрица двумя годами младше была «обычным» ребёнком. Но почему-то не отдалилась от меня, а наоборот, здорово ко мне привязалась. Когда мать распекала её за те «обычные» провинности, которые мне прощались, я подходила и спрашивала: «Мама, почему ты злишься?» От этих вопросов мама переставала ругаться, а сестра, видно, думала, что я таким образом её покрываю, и всякий раз потом говорила «спасибо». А ещё я частенько отдавала ей свои конфеты или игрушки, поскольку была к ним равнодушна. Вот она и ходила повсюду за мной, как приклеенная.
Родители меня любили, берегли — и потому переживали за мою психику с утра до вечера. Однажды я подслушала, как они совещались по мою душу:
— Что же делать? Может, ещё поправится?