Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так говорил отец еще некоторое время. Сердце мое размягчилось, как воск. Слезы позволяли повторять только: «Да, батюшка, да!» И в душе моей эхом отзывается до сих пор это мое «да, батюшка, да!» Наконец, помолчав немного, он произнес:
— Ну, ступай же с Богом!
Я:
— Да, пора идти!
И еще:
— Милая, милая матушка! Не надо так убиваться. Ну, не пропаду я! Храни вас Боже, милый батюшка, милая матушка! Храни Боже всех вас, милые мои братики и сестрички! Слушайтесь батюшку с матушкой! Стану и я поступать по их добрым советам в дальней-предальней стороне.
Тут каждый подал мне руку. Слезы катились по их покрасневшим щечкам. Рыдания душили меня. Матушка протянула мне дорожный узелок и пошла рядом. Отец проводил меня немного. Наступали вечерние сумерки. В Шоматтене поджидал меня Каспар Мюллер. Он дал мне в дорогу хорошую сумму и Божье благословение.
XXXV
ЕЩЕ НЕМНОГО О МИЛОЧКЕ МОЕЙ
А я побежал напоследок опять к своей Анхен, которую посвятил в свои планы за пару ночей до того. Она глубоко опечалилась, однако поначалу и вида не подала.
— Мне-то что, — произнесла она со своей неподражаемой горькой усмешкою. — Иди себе... Думаю, что если кто любит так, как ты, пусть убирается куда угодно.
— Ах, любовь моя! — стал я говорить. — Ты и вообразить себе не можешь, как мне несладко. Но, сама видишь, среди уважаемых хозяев нам долго уже не продержаться. А о женитьбе и думать мне сейчас нечего. Я еще не дорос, а ты — и подавно, и за нас обоих не дадут и крейцера. Родители не смогут помогать нам вить свое гнездышко. Нищета нам обеспечена. Но кто знает — ведь счастье, оно, как шар, круглое.[90] Буду отныне жить надеждою.
— Если даже и так — мне-то какое дело! — прервала меня Анхен. — Ну, да ладно! Перед уходом не заглянешь ли еще разок ко мне?
— Конечно. Отчего не заглянуть? — ответил я. — Я и сам собирался это сделать!
И вот я отправился, как уже говорилось, сказать моему сердечку последнее «прости». Она стояла в дверях и едва взглянула на мой дорожный узелок, молча спрятала милое личико в фартук и стала всхлипывать. Сердце мое готово было разорваться. И в глубине души я стал, было, уже сомневаться в своем предприятии, пока не пришел опять более или менее в себя. Я подумал: «Помоги, Господи! Надо — значит надо, как бы ни было больно».
Анхен повела меня в свою комнатку, села на кровать, крепко прижала меня к своей груди и...ах! опускаю завесу перед этой сценой, хотя была она совсем чистой, и воспоминание о ней и сейчас для меня сладко, как мед. Кто никогда не любил, тому не надо об этом и знать, а тот, кто любил, тот сам сумеет все себе представить.
Одним словом, мы не успокоились, пока не обессилели от объятий и пока наши лица не опухли от поцелуев и не намокли от слез, — пока набожная монахиня по соседству не прозвонила полночь.[91] Тут наконец я высвободился из мягких и нежных ручек Анхен.
— Неужто так и будет? — сказала она. — И ни силы небесные, ни земные не вступятся за меня? Нет, не отпущу тебя одного, пойду за тобой хоть на самый край света. Нет, ни за что не отпущу, единственный ты мой, единственный в целом мире!
Я:
— Успокойся, сердечко мое милое, дорогое! Подумай немножко о будущем. Сколько будет радости, когда мы опять встретимся, и как счастлив я буду!
А она:
— Ах, ах! Значит, ты меня бросаешь!
А я:
— О, ни за что на свете — пускай даже я сделаюсь важным господином и наживу уйму денег, ни за что на свете не изгоню я тебя из своего сердца! Пускай придется мне провести в скитаниях пять, шесть, десять лет, всегда-всегда я останусь верен тебе, клянусь! (Мы шли в это время по дороге к деревне, где ждал меня Лауренц, шли крепко обнявшись и без устали обмениваясь поцелуями). Это синее небо над нами со всеми своими мерцающими звездочками, эта тихая полночь, дорога эта да будут моими свидетелями!
А она:
— Да! Да! Вот тебе моя рука и вот тебе мое сердце — чувствуешь, как бьется оно в груди? Пусть небо и земля станут свидетелями того, что ты — мой, а я — твоя и что с нерушимой верностью в тишине и одиночестве буду я ждать тебя, даже если минует десять и двадцать лет и волосы наши совсем поседеют, — и что рука другого