Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы прилетели в Пулково, вернулись домой, и следующие несколько недель каждый мой день, каждый мой шаг… Нет, не так, не стояло там никакой запятой. Каждый мой день каждый мой шаг приближал меня к выбору, который необходимо сделать.
Лена ещё не знала о новой жизни в себе, у меня оставались дни, едва ли недели. Я проводил ночи, разглядывая в темноте текущее над нами время, я смотрел, как меняется её лицо и начинает мне напоминать лицо мамы, каким я видел его в детских своих сновидениях, я ходил между домов, взыскуя ответа в их каменном рисунке. Нашлась уже и нужная старушка на рынке, у которой имелись особые травки, специальный сбор, что мог совершенно безопасно, уверяла меня она, помочь разрешиться проблеме. У меня было готово всё, кроме… меня самого. Сейчас кажется нелепым, но тогда я всерьёз подумывал о том, чтобы, пожалуй, сходить в лавру или в какой-нибудь из храмов, искать совета в исповеди. Иногда мне хотелось просто устраниться, и пусть всё идёт своим чередом, пусть не в моей руке лежит этот жребий.
Когда Лена узнала, что носит ребёнка, я всё ещё не мог решиться. В те несколько дней я, кажется, вообще не спал и почти не жил. Я знал, что можно сделать, знал, что сделать это нужно, но какую-то последнюю защёлку, какой-то решающий переключатель внутри я всё ещё не мог сдвинуть.
До того вечера, когда готовил нам ужин. Отварил макароны, приготовил салат, нарезал тонкими пластинками Маасдам. Заварил чай к принесённому из пекарни лимонному чизкейку. Добавил в заварник травяного отвара. Мы долго сидели после всего, чаёвничали, о каком-то говорили будущем, которое будет, обязательно будет для нас счастливым. Засыпая к полуночи, вспомнил, как мы лепили с ней снеговиков – прошлой зимой в Рождествене. Светлый декабрьский снег валил перед тем два или три дня, лежал вокруг свежий и лепкий, и, пока я бегал за палками-руками к ближайшему кустарнику, Лена сама скатала двух малюток-снеговичков рядом с общим нашим большим. «Хочу так!.. – смеялась она, глядя, как я топаю к ней обратно по глубокому снегу. – Ещё маленькие ручки нужны – для двух бэйбиков, Лёша!..»
Когда мы ложились спать той ночью, нас было чуть больше двоих. А наутро нас стало уже гораздо меньше. Меньше, чем двое. Потому что она осталась одна и я – один, и ночью той мы второй раз разрезаны и отделены с ней навсегда.
Другими, совсем ещё детьми, классе во втором, что ли, или в третьем, мы с Близнецовым возвращались домой из школы и во дворе моём встретили огромную белую собаку. Ей-богу, чуть ли не альбиноса какого-то, правда, мы ещё не знали тогда такого слова, но и без всякого слова это существо казалось нам каким-то необыкновенным гостем. Собака вела себя лохмато, хвостато и дружелюбно, но, вероятно, в силу дворянских пород своего происхождения, крайне недоверчиво – отказывалась приближаться к нам, как мы ни старались с Сашей её подманить. Кажется, необыкновенная мысль пришла одновременно в обе скучающие головы. Мы поднялись наверх, поискав в холодильнике, обнаружили связку сарделек, которая и стала ключиком к собачьему доверию. Спустившись обратно, мы в соответствии с хитроумным замыслом заманили пса сначала в парадное, потом на мой этаж, а затем и домой. Дома, впрочем, наш большой и лохматый гость, несмотря на все мальчишечьи старания, ни на шаг не продвигался дальше прихожей. Пришлось вынести краски и воду туда и, пока один из нас кормил и гладил ставшего доверчивым и покорным четвероногого гостя, другой разрисовывал его белую шерсть. Краски ложились ярко – синяя, красная, синяя, зелёная, жёлтая. Мы, живописцы, веселились и хохотали, а пёс, совершенно освоившись, поглощал сардельки одну за другой. Правда вот, выпроводить его по завершении наших искусств и угасании задора оказалось непросто – еле-еле вдвоём в четыре руки мы вытолкали его за дверь, а вниз во двор опять пришлось выманивать, теперь куском сервелата.
День-другой ещё я видел расписанного нами разноцветного бедолагу во дворе, он поглядывал в мою сторону, но подбежать не решался. А я проходил мимо, было уже неинтересно. Потом он пропал куда-то и забылся. Ныне же, существующий лишь в моей памяти и больше нигде, зачем горемыка этот вернулся из своего почти невесомого праха и многолетнего небытия, на несколько минут, на несколько десятков слов коснувшись опять линии моей жизни?
Теперь-то забыть не получилось бы даже при всём желании.
Почему Близнецов так упорно не шёл в голову? Белкин немного поразмышлял, но без толку, и он прекратил. Надо идти вперёд!
Меж тем вперёд значит назад. Воловских на очередной встрече не рассказал абсолютно ничего ни нового, ни интересного. О Елене высказывался крайне расплывчато, избегая громких определений, дескать, да, ссорились, Алёша страдал, но это же их дело, а сама-то она наверняка тоже не любила распри. Красива? Да, изрядно, но я с тех самых пор к женщинам отношусь либо крайне утилитарно, либо вообще никак. (Что он имел в виду и с каких пор, Белкин решил не выяснять.) А о Близнецове вообще ничего не знал. Ничего, кроме пары фактов, изложенных ранее.
Что ж, Воловских не помощник, поэтому надо самому!
Перво-наперво Белкин прошерстил социальные сети. Никого и ничего. Близнецовых, конечно, много, и Александры среди них попадаются, но не те – как минимум из-за того, что все, вероятно, живы. А Воловских-то брякнул, что Близнецов тоже утонул. Впрочем, слова «тоже» он не произносил – зато рассказал, что прочёл об этом в том же Интернете. Вспомнив его слова, Белкин стал искать подтверждения им. И нашёл. «Несколько дней назад в Крыму погиб, утонул, мой друг Саша Близнецов, мой друг и одноклассник. Мир твоей душе, Саша, мне будет тебя не хватать». Написано на одном из общедоступных сайтов для выкладывания стихов. Кто-то неизвестный открыл страничку, (очевидно, под псевдонимом – Hick Swolow, ну что за глупости, в самом деле), тиснул там пару стишков, крайне беспомощных и банальных, тёмных и вялых, каждый на восемь строчек, как будто на коленке написанных, а вместо текста о себе написал про смерть Близнецова. И больше во всей сети ничего нет. Странно. Какие выводы мы можем сделать?
В тоске непонимания вытащил первую попавшуюся книгу и открыл на середине. Пьеса. В стихах – вот не было печали!
Господи, какой кошмар. Кто писал так пафосно? Ах, Набоков. Ранняя пьеса. «Скитальцы» называется. Скитальцы, скитальцы… Что-то же было в этой связи… Если не смогу вспомнить, то точно надо уходить в монастырь.
Видел в театре? Нет.
Читал кому-то из женщин вслух? Не исключено, но очень вряд ли.
Громов? Точно! Вениамин Петрович (эх, Громов, как же тебя сейчас не хватает) однажды рассказывал, что Набоков настолько любил себя, что постоянно придумывал псевдонимы, используя только буквы своего имени и фамилии, а однажды вообще просто написал себя наоборот. И вот как раз в «Скитальцах» Набоков выдал себя за переводчика пьесы никогда не существовавшего драматурга Вивиана Калмбруда – а Вивиан Калмбруд (конечно, латиницей – Vivian Calmbrood) не что иное, как очередная набоковская анаграмма…