Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако во всей немыслимо разросшейся сети связей – парадоксальным образом – все мы, непрестанно сообщаясь друг с другом в тесноте, темноте и обиде настоящего, прижатые пространством и временем один к другому, как в салоне маршрутки или в утреннем метро, в действительности все мы разделены расстояниями, которые не измерить и в световых годах.
И мёд её вкус, и полынь – тайной этой свободы. Потому что мы навсегда снаружи один от другого, каждый надёжно укрыт от любых, и самых близких, гостей. Взыскующий меня, как бы далеко, долго и внимательно он ко мне ни шёл, обнаружит в воображаемых комнатах моего дома лишь образы меня, археологические черепки чужих голосов обо мне, ссылки на них, репосты ссылок, комментарии к репостам… До какого бы предела он ни добрался, но и в самом конце любых концов ничто не откроет ему первоисточника. То, что он найдёт на месте меня, – лишь восковая фигура. И всё бы оно ничего – да ведь и мне ровно так же никогда не пробраться к другому сквозь все неисчислимые скорлупки человеческой матрёшки. Ни к кому – даже к отцу. Даже к маме.
Может быть, ты приснишься мне ещё один раз? Привидишься? Я так часто думал о тебе, что врос в тебя, запутался с тобой, мне действительно сложно отделить зёрна от зёрен. Или плевелы от плевел: как составные части наших жизней ни назови, они окажутся одинаковыми по своей ценности, как раз поэтому, возможно, мы и слились навсегда, хоть ты этого даже не заподозришь. Я усну, ты придёшь, и всё встанет на свои подлинные места.
Но что ты мне скажешь? Вероятнее всего, ничего. Впрочем, нет, всё не так. Слово твоё прозвучать могло бы, но я в скудоумии своём и духовной слабости не могу его представить. А значит, в моей картине мира говорить придётся мне. Лучше всего было бы, конечно, промолчать, но, увидев тебя хотя бы и во сне, я не смогу удержаться.
Я замыслил сочинить всю эту историю в ту минуту, когда брёл под лёгким одеялом по ночной пустыне, оставив за спиной пограничный пункт между ещё-усталостью и уже-сном, когда в расшитом небесной механикой таком глубоком здесь небе вдруг разглядел третий опыт одиночества для человека, тот опыт, что сродни сновидению и умиранию, – творение. Сочинение. Письмо. Тем-то ведь и хорош дневник, что позволяет воображению вписать в собственную жизнь даже самую невероятную историю. И вот, представилось мне: я вдруг исчез; искали меня и не нашли; но – отсутствующий там, в будущем, меж ними – я тем самым смог заглянуть в развёрнутые к нашему прошлому взгляды-зеркала тех, с кем был близок, кто был когда-то дорог и долог в пролетевшие юркими птицами годы жизни моей. Их прошлое и будущее, да и они сами, оказываясь в моей воле податливыми, как воск, будут теперь такими, какими я их написал. Сотканные из алфавита нашего и грамматики Мнемозины свидетели, их плоть, облик, речь, их дни и ночи я сохранял в облаке, доступном лишь мне одному. Я смотрел на себя их глазами и видел разное. Кто-то и ещё остался за их спинами, сгустки тьмы, заготовки человека – персонажи, коим не нашлось у меня имени и лица. Те, кто пока ждёт своего времени, своего внимательного и верного им взгляда.
И лишь одно маленькое зеркало не отражает ничего – то, которое восемь лет назад, такой же глубокой ночью, я сам завесил чёрным платком небытия.
Так кому же – тебе ли, огромное, безвидное море ночное, впадающее в ночное небо? тебе ли, глядящему с той стороны листа на крошечного человека, стоящего на вершине? – скажу я в нагорной, пустынной своей исповеди о том, как хотелось бы, конечно, бросить всё и остаться, то есть уехать куда-нибудь в окраинные земли ойкумены, чжурчжэни, где живут ойраты и прочие иркуты. О том, как проходишь, и никто тебя не узнаёт. И как ужасно хочется сейчас мороженого – такого слегка подтаявшего, большого куска мягкого пломбира, в вазочке и с домашним вареньем.
И как воображение, преображение, пробуждение, что там, не разобрать, рисует ночную акварельку: над тёмным спокойным морем кружит низко белая чайка. Прохладная вода касается ступней – и отступает, открывая мокрый песок для другого шага. И накатывает опять, сглаживая неглубокий след.