Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все будет в порядке, бижу, — неопределенно ответил Берл, не глядя на него. — Ты меня извини, я пойду, там… надо… Моше, мать твою!
Подбежал фельдшер, на ходу готовя бинты, и Гамаль потерял сознание. Если бы только сознание… Сознание-то вернулось, а вот левая нога — нет. Берл навестил его сначала в больнице, а потом уже в восстановительном центре, где Гамаль учился управляться с протезом. Вот ведь странность какая — вроде бы и люди они друг другу не знакомые, двух слов вместе не сказали, а такое чувство, будто связаны накрепко, не развяжешь.
— Не грусти, бижу, — сказал Берл в первый свой приезд. — Ты еще легко отделался. Потом специалист приезжал, смотрел: направленный взрыв, говорит, ловушка для минеров. Напарника твоего вообще в куски разнесло. А у тебя только левая нога — ерунда то есть. Для того, чтоб на газ да на тормоз жать, одной правой хватает. Так что благодари Бога.
— И еще кое-кого, — напомнил Гамаль. — Ты меня из-под пуль вытащил.
— Попробовал бы не вытащить… — улыбнулся Берл. — Помнишь, что сержант говорил? Хоронить мертвых труднее, чем спасать живых. Это тебе любой скажет.
— Любой не скажет, — возразил Гамаль. — Только тот, кто окурок хоронил.
Давно это было, что и говорить… Гамаль выплеснул на землю остатки остывшего чая, посмотрел на солнце. Пора бы уже Берлу и приехать. Будто услышав его мысли, с дальней нитки шоссе свернула машина и, таща за собой шлейф пыли, двинулась в направлении бедуинского стана. Гамаль встал, опираясь на столб. Нехорошо встречать дорогого гостя, развалившись на подушках. Надо было надеть протез…
Дети уже бежали к приближающемуся автомобилю. Берл бывал здесь нечасто, но каждый его приезд надолго оставался в ребячьей памяти. Вот и теперь он вышел с большим пластиковым мешком и немедленно принялся вытаскивать нехитрые гостинцы: пакетики с леденцами, хлопьями, солеными орешками, печеньем и прочими детскими радостями. Ребятишки, визжа и протягивая руки, прыгали вокруг него, как шавки вокруг медведя. Берл приехал не один. Его невысокий белобрысый спутник стоял рядом с машиной, держа руки в карманах и без улыбки глядя на детскую суету.
Раздав все, Берл скомкал мешок и оглянулся в поисках мусорного бака.
— Бросай так, — крикнул Гамаль, усмехаясь наивности городского человека. — У нас тут урн нету. Пустыня все съест.
Берл поколебался еще секунду, сунул пакет в карман и пошел к Гамалю, сияя знакомой улыбкой. Они обнялись, дважды коснувшись щеками по бедуинскому обычаю.
— Скоро одного мешка не хватит, — сказал Берл, кивая на детей. — Сколько их уже у тебя?
Гамаль рассмеялся.
— Сколько родилось, столько и есть, слава аллаху… А ты не женился еще?
— Женщины, как слоны, — улыбнулся Берл. — Красивы, но это не значит, что нужно держать их дома.
Он оглянулся, показал на своего спутника.
— Ты уж извини меня, бижу, я на этот раз еще и по делу. Надо другу помочь. Не возражаешь?
— Проси чего хочешь, — серьезно кивнул Гамаль. — Мои руки — твои руки. Из ног могу предложить только одну, зато крепкую. Садитесь, сейчас кофе поспеет.
Подчиняясь жесту Берла, Колька неохотно устроился на выцветших жестких подушках. Окружающий антураж отчего-то напоминал ему недоброй памяти афганские виды. Босоногие чумазые дети, бесформенные женщины, безмолвно исполняющие домашнюю работу, хозяин с темным дубленым лицом, жилистые куры, упорно роющиеся в мусорных кучах, большие лохматые псы, выдающие своим враждебным оскалом истинное отношение всего этого гиблого места к случайно заехавшим чужакам. Картину дополнял новенький джип «Паджеро», кажущийся неуместным на фоне крикливой восточной бедности. Колька хмыкнул — видали мы такие чудеса… Афганский опыт говорил ему, что в багажнике машины наверняка можно обнаружить немало интересного… например, «стингер» и пару автоматов впридачу.
Колька поерзал, чтобы получше ощутить заткнутый за пояс «глок». Угловатая рукоятка пистолета хотя и вернула немного уверенности, но общего состояния не улучшила. Прошедшая ночь лежала у него на душе гнилой болотной лужей и упорно не желала рассасываться. Странно… столько лет он шел к ней, этой ночи, столько раз представлял себе испуганное ненавистное лицо сутенера, укравшего у него жизнь, радость, свободное дыхание — все самое дорогое, чем только может владеть человек. Он многократно воображал свою страшную месть, сидя на скамейке вышеградской автостоянки, он репетировал ее, убивая других подонков в Гамбурге, Стамбуле и Амстердаме, он смаковал каждую ужасную ее деталь, с холодной изобретательной яростью придумывая все новые и новые усовершенствования, чтобы сделать ее еще больнее, еще ужаснее.
Эти сеансы ненависти на протяжении четырнадцати лет позволяли ему выжить, помогали справиться с чудовищной разрушительной энергией боли, пожиравшей его изнутри. Представляя себе встречу с Рашидом, Колька как бы подсовывал своему ненасытному внутреннему зверю другую пищу вместо самого себя. По сути дела, они накидывались на врага вместе — Колька и его боль — и на пару мучили воображаемого Рашида до тех пор, пока боль, насытившись, не засыпала, свернувшись клубком в потаенном месте под Колькиным сердцем. И тогда Кольке становилось легче и можно было вздохнуть, осмотреться вокруг неожиданно повлажневшими глазами и заметить подросшие деревья, и солнце, и рваную тучу, и славную улыбку девушки в проехавшей машине.
И вот теперь, когда ставшие привычными от своей долгой неосуществимости мечты неожиданно сгустились до состояния яви, когда он наконец оказался в подвале незнакомого дома наедине со связанным Рашидом, теперь, когда уже можно было до отвала накормить собственную боль реальной, а не выдуманной местью, настоящим живым продуктом, а не каким-то там суррогатом из Дюссельдорфа или Парижа, именно теперь Колька не почувствовал ничего — ну то есть вообще ничего, кроме, может быть, особенно опустошительного разочарования.
Перед ним сидел усталый мужчина средних лет, заранее смирившийся с наказанием и даже не слишком оспаривающий его жестокость. Он был катастрофически несоразмерен тому дьявольскому злодею, который рисовался Кольке в его мстительных фантазиях. Механически проделывая задуманное над умирающим в муках телом, Колька не испытывал ни малейшего удовлетворения — скорее, отвращение к самому себе. Ему даже приходилось постоянно повторять, как напоминание и оправдание: «это Рашид, не забывай… это Рашид… тот самый Рашид…» Ненавистное имя эхом отзывалось у него в голове, как в пустой и гулкой комнате, где на каждой стене, куда ни бросишь взгляд, пылает один и тот же вопрос: «зачем?»
Потом, когда враг наконец убежал от него в смерть — на этот раз уже точно навсегда, Колька с облегчением убрал то, что осталось, встал под душ, и долго стоял под горячими струями, гадая, удастся ли ему теперь когда-нибудь заснуть в оставшейся жизни. Убив Рашида, он словно осиротел. Даже обычно послушная Гелька, та самая, сотканная из снов и бдений, из облаков, дождя и ночного лунного неба над вышеградской автостоянкой — даже она не откликалась теперь на его зов. Колька вышел во двор, побродил по мокрой от росы траве, постоял, запрокинув голову и пристально высматривая Гелькину тень на темном давящем своде, испещренном тусклыми, как гвоздевые шляпки, звездами… все напрасно — Гелька не появлялась. То ли небо здесь не подходило для нее, то ли действие, совершенное им в эту ночь, было настолько неправильным, настолько диким и ужасным, что испугало даже Гельку. Но не могла ведь она отказаться от него вообще? Нет ведь?.. Колька вернулся в дом и сел на пол у входной двери, тупо уставившись в противоположную стену и стараясь не думать вообще ни о чем, ни о чем.