Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время еще не пинает меня в живот или ребра маленькой стопой.
Всё чаще глажу живот.
Он позвонил мне в час ночи своего времени, и в пять утра я сидела на летней кухне, разговаривала ни о чем и ни о чем дремала. Долгие паузы в сбившемся с ритма диалоге нашей речи, пока сами мы где-то идем по траве. Я вижу: вон там, у жимолости, где ягоды ещё не черные и чуть голубые. Он пробует незнакомое. Плюется. Я ругаюсь. Мы падаем на землю, а дальше не видно, потому что по земле туман. Я знаю, что мы целуемся, и губы похожи на кожу. А потом остается только кисло-красная горечь, и я слышу, как бестолково прощаемся. Пока-пока. Мы встаем с земли.
Я наливаю полный стакан и запиваю нас холодной водой.
Он меня разбудил.
В тот же день пробую увиденное с мальчиком из детства. Он обедал щами с говядиной и щавелем. Мы целуемся. Меня начинает тошнить.
Помню, он говорил, что я добрый ребёнок. Как мы теперь спим и обнимаемся взрослые в летней кухне, какие у меня розовые в цветах трусы, почему-то хочется смеяться и плакать, а ещё отвернуться, но пусть темечком в подушку, пусть. Зачем-то целует в шею, от губ у него кислота и лук. Он меня не любит, и я его не помню, хотя все соседские дети любят друг друга, такая обязательная дачная любовь понятнее и проще, чем необязательная повсеместная взрослая память. Меня вечно губит тяга к простым и понятным вещам, рядом с ним это яснее, чем прежде. Хорошо, что есть замок, Оля работает среди картошки, а по окнам занавески. Хорошо, что он уходит быстро.
Я впервые хочу закурить, но боюсь. Умываюсь в предбаннике, щупаю шею, на ключице пятном губы. Чешу ногтями так долго, что раню кожу.
Порой я не верю, что это — я, что это со мной.
В зеркале видится всё. За ухом не держится прядь волос, скользит на скулу, тянется к подбородку. Я могла бы долго себя описывать.
Я вижу мир через себя. Это понятно.
Я знаю, что вы устали, я тоже устала.
Самосознание это процесс неопределённости вечной, как сам мир. Если бы можно было посмотреть в себя не как в мир, я бы посмотрела. Но что там видно?
Я плыву.
Если в лодке идти маленькими шагами к большой земле, то плывётся быстрее.
— А сколько было веток у дерева?
— По три на север, запад, юг, а на восток торчали восемь и каждая вилась отростками.
— А листики?
— А листиков не было.
Листва вся опала.
Если он не родится, то, кажется, я и сама никогда не рождалась. Если я посмотрю в воду, то в отражении увижу его и стану целовать. Красивый ребёнок. Почему-то мальчик. С узкими глазами, слепленными в Улан-Удэ семьдесят два года назад лицом жены другого человека, лицом Оли и всем её существом.
А всё-таки похож на человека и жену человека.
Нет, ещё не родился.
Я вижу больную жизнь. Оттого что не люблю и сомневаюсь, он рождается с дыркой в сердце. Он не кричит. Я качаю его, как обычного. Он похож на старика. Он похож на меня.
Никто не поверит.
Дверь трещит и дергается. Я с ним прощаюсь. До скорой встречи.
— Затопить?
Мы топим баню вечером и идём мыться вдвоем, девочками.
Оля начинает говорить. Мне мерещится, что в этом вся её жизнь.
На задних сидениях лежит песчаного облика ротвейлерша. Её зовут Муха. С ленивым любопытством она обнюхивает окна, или, укладывая голову на передние лапы, исподтишка взглядывает на дорогу. За рулём её хозяин — горбоклювый, ладный и юный Михас.
Дорога вьется горами. Идет девятый час, как Михас не смыкал заветрившихся глаз. Краснодарский край повёл ползущих гостей куриными тропами. Несутся названия: Индюк, Кура, Куринская, трижды является вихляющая речка Индюшка. Михас видит повторяющийся, усыпанный гравием мираж и с вялой осторожностью всматривается в скачущую дорогу. Он догадывается, что заблудился, но не знает этого наверняка.
— Муха, заплутали мы, — не поворачиваясь, говорит. Собака поднимает голову и едва выползшими из-под век чёрными глазами глядит на хозяина. Протянув шею, Муха мордой ложится на плечо Михаса, уныло присматривается к горизонту. Действительно, заплутали.
Холодным мокрым носом она касается ушной раковины Михаса, словно нашёптывая тому правильный путь, оставляет на шершавой щеке липкий след от языка и равнодушно ложится обратно.
Да, дорога их вывела.
Вот оно: село с женским, княжеским именем. Домик на горе, виноградные лозы по белой извёстке. На балконах сушатся полотенца, старик в окулярах курит около качающейся по ветру мокрой красной майки. Стряхивает в рюмку.
— Проходите, проходите, я щас позову, — вдавливает фильтр в дно, встаёт проворно для старика и уходит с балкона.
Михас стоит около лестницы, выжидая. Муха сделала пять шагов по ступеням, а после замерла, прислушиваясь к хрусту в замке.
— Ну, какая большая! Я, честно, думала, поменьше будет.
— Она послушная, — отозвался Михас, Муха без команды села.
— Да вижу-вижу. У-у, хорошая. Ну, проходите, да, мы тут пока ждали. На полотенца не смотрите, это я так, мы стирку затеяли, да заждались вас чета.
— Да, мы заплутали.
— Ну то-то да, то-то и оно. Короче, мы полотенца-то унесём щас, а вы проходите пока, да, там с мужом расплатитесь как раз, ну, как договаривались, ну, помните.
Муха вошла первая.
— Здоровый пёс! — потянулся к ней старик, — А чё это он у тебя белый такой?
— Такой нашёл. Это девочка.
— Понятно… ненастоящий поди ротвейлер-то. Ну ниче! Как звать-то?
— Её — Муха. А я Михас.
— Ааа, понятно, понятно. А я Михаил… представляете? Ну, давай.
Михас пошарил в боковом кармане дорожной сумки. Достал наличные, перевязанные резинкой, и, не пересчитывая, отдал старику.
А после — в квартире настала умиротворяющая, обнажающая изъяны тишина. Планирующими шагами исследуя новую территорию, Муха оставляла за собой лишь скрип облепленных лаком раскосых половиц. Михас освободил руки, без всякой заботы бросив сумку куда-то на пустующую плоскость. Ему хотелось на море. Мухе хотелось на море.
Был штиль. Морская вода цветом напоминала советский гранёный стакан. Вдвоем вышли из глубины горы к берегу, ступали по гальке осторожно и быстро, боясь пораниться и обжечься одновременно.
Каменный пирс на десять-пятнадцать метров уходил в море. Покрытый мхом и водорослями, в едких трещинах, он отпугивал отдыхающих. Михас вошёл в море с берега, прощупывая глубину. Муха степенно двигалась по причалу.
Вода