Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор без собеседников
Выздоравливающий ложился, представляя себя в лихорадке, и тогда снова мог тайком понаблюдать за любым местом, насколько угодно далёким; он переносился на мексиканскую границу, даря себе возможность раствориться в одиночестве – вдоль границ оно становится безграничным. По ту сторону всех этих застав располагалось царство чужих идентичностей, чья суверенность сплетена из раздетых самоназывающих «я», бормочущих без пощады о самости; но на стороне выздоравливающего дозволено лишь уползать, взрыхляя рассохшуюся мусорную пыль, перекатывая в карманах кварцевые обмылки. Поработать лопастями рук, разгрести ветки на дне сумерек и выдавить собственным телом гнездо – убежище без признаков жизни, переждать тёмное время суток, а на рассвете отступать, как всегда, вокруг собственной оси, к сердцу предметов. Примостившись за столом, он переворачивал маски, будто страницы Плиния, и никак не мог перестать их переворачивать, – но своего лица под этими масками не встретил. Выздоравливающий вконец продрог, решил заглянуть в Африку, но из «Религии врача» Томаса Брауна он усвоил: Мы заключаем внутри себя то, что разыскиваем вовне: все сокровища Африки – внутри нас. Сомнений нет, на каждую эпифанию найдётся свой трюизм, но по какому приговору он совершал теперь этот королевский выезд на магазинной телеге сквозь аркады библиотек с учёными обезьянами в чернильных шкурах, это кругосветное топтание на месте? Пора вздремнуть, но мысли бездомны – кроме черепа им некуда пойти. Каждую ночь он представлял землетрясение, подземные толчки и обломки деревянных домов, наползающих один на другой, – катастрофа убаюкивала его лучше всякой колыбельной. Покой и ужас больше не перечили друг другу, они жили, как двое ближайших соседей, примирившихся после вечной ссоры, закрывших глаза друг на друга. Выздоравливающий догадывался, что у всех остальных было так же, ведь до сих пор никто не осознавал настоящих масштабов происходящего: все прятались либо в отрицание, уговаривая себя, что ничего такого не происходит, просто вращается тихонечко счётчик смертей – временное дополнение к воде, газу, электричеству, интернету, где-то далеко, где все коммунальные стены сливаются в одну непреодолимо высокую Великую стену, по ту сторону которой уютно жужжат барабанчики с цифрами; либо, как выздоравливающий, прятались в гипертрофию своей личной – на самом деле смехотворной – трагикомедии домашнего ареста. Для большинства, в том числе для выздоравливающего, этих смертей не существовало, будто речь шла о естественном отборе и его арифметических погрешностях. Зажжённый фитиль прикинулся обычной верёвкой, и он двумя пальцами расщепляет самые твёрдые узлы мнимой верёвки, вьющейся вокруг его тела: это было во сне, только что. Ошибка совершается всеми, у неё нет субъекта, спросить «Чья это ошибка?» – всё равно что объявить кровообращение интеллектуальной собственностью обезьяны. Выздоравливающий не ошибся – скорее он допустил просчёт. Разумеется, он мог бежать из своей книжной лачуги, но даже не спрашивал себя куда. Лачуга-панцирь, скорлупа Колумбова яйца, под которой выздоравливающий лелеял идею просчёта в его отличии от ошибки. Первое отличие он уже нашёл: ошибку совершают все, просчёт – кто-нибудь один (например, тот, кто принял горящий фитиль за обыкновенную верёвку). Ошибка есть внешний сбой, единичный парадокс, беззащитный за пределами правил; просчёт же виделся «законопослушным» элементом, не ограничивающимся импульсивным нарушением нормы. Значит, просчёт подчиняется соотношению сил, заданному извне, однако с этим арифметическим алиби он обладает, в отличие от ошибки, неограниченным лимитом выхода из-под законов. Сделать ошибку – значит выступить как эксцентрик, колеблющийся в пределах своего репертуара; допустить просчёт – значит действовать как подмастерье, как лоцман, конструирующий астролябию из тряпья и черепков. Просчёт возможен всегда, какими бы естественными ни казались правила, допустим, открытие Американского континента вместо Индии было типичным просчётом, – убаюкивал себя выздоравливающий. Правда, его колыбельная звучала отголоском чего-то давно известного, в прежние времена и под другим небом прочитанного, быть может, у Бретона.
Мир в кармане Зибенкэза
Интрига жан-полевского «Зибенкэза» (или, если угодно, так называемая «завязка») оказалась как нельзя более странной. Адвокат Станислаус Зибенкэз обменялся именем со своим двойником[1]. Вернувшись в родной город, адвокат пытается получить оставшееся от родителей наследство, доверенное на время учёбы некоему тайному советнику Блазиусу; этот последний уклоняется от выдачи ценностей, ссылаясь на перемену имени. В своё время, меняясь именами со своим доппельгангером, Зибенкэз заручился письмом Блазиуса, гарантирующим сохранность наследства, – однако коварный Блазиус написал то письмо улетучивающимися чернилами, изготовленными из суконного ворса, оставив таким образом Зибенкэза на бобах. Между тем Зибенкэз только что женился и весьма рассчитывает на свои гульдены, ибо невесту взял без приданого, да и сам сказался небогатым женихом, чтобы ввести невесту во владение имуществом в качестве свадебного сюрприза. В апогее второй главы друзья-двойники наносят Блазиусу визит устрашения, оставив на печке проступающую под воздействием печного жара надпись, сводящуюся к тому, что Блазиус – отпетый мудак. Мотив доппельгангеров, как известно, позаимствует у Жан-Поля автор «Эликсиров сатаны», хотя трудно представить, чтобы Гофман заодно прихватил у своего старшего приятеля настолько же эксцентричную фабулу, облекающую метафоры письма в ветхозаветные аллегории (вроде печки в виде статуи Фемиды с автографом доппельгангера). Жан-полевское двойничество Гофман потопит в антураже готической таинственности – и одновременно пересластит своим фирменным сиропом, чтобы двойники не отпугнули читателя какой-то странной обыденностью, – а ведь если они и могут до сих пор чем-нибудь ужасать, так это отсутствием малейшей неопределённости: Жан-Поль готов расписать содержимое кошельков своих доппельгангеров с точностью до последнего крейцера, его дотошность напоминает бухгалтерский стиль Дефо, распределявшего пороки и добродетели воровки Молль Флендерс по столбцам дебета и кредита. Скрупулёзность описаний материальной оснастки героев Дефо давно вошла в притчу, недоброжелатели называли его галантерейщиком, хотя сам он (несмотря на то, что действительно был галантерейщиком) предпочитал именоваться ходячей географической картой, поскольку знал Британские острова не хуже собственного тела, а лоцию западных морей – как вид из своего окна и с такой же картографической