Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21
«Как вы можете знать, что промеж меня и Ляпикова было?» — повторял вслух Хохлов, бесцельно шагая по высоте.
«Пятачок» был залит лучами морозного солнца. Отчетливые звуки дневного будничного боя вспарывали прозрачный воздух: деловитой, размеренной дробью трещали пулеметы, со звонким тявканьем лениво рвались мины...
Но Хохлов ничего не слышал. «Да, как?!» — сам себе крикнул он и испуганно осмотрелся. Один мертв, другой не заинтересован показывать против себя, поиски третьих, которые могли знать, что происходило между Бряхиным и Ляпиковым, когда они оставались вдвоем, ничего не дали. Бряхин, осторожный, дальновидный преступник, в свой план никого не посвящал.
«Что же дальше? — размышлял Хохлов. — Опять тупик! На этот раз, кажется, окончательный!» Он осунулся, лицо его, будто судорогой, поминутно перекашивала нервная зевота, над ввалившимися щеками, заросшими черной щетиной, торчали скулы, запавшие глаза слезились.
Если рассматривать действия Ляпикова как измену Родине, дело необходимо прекратить за смертью обвиняемого. Совершеннолетних родственников Ляпикова лишат избирательных прав и сошлют в отдаленные районы Сибири на пять лет.
Истекают двое суток, на которые Каменский согласился арестовать Бряхина. Его надо освободить, извиниться перед ним. Не станут же его судить за применение оружия к предателю, хотя это и не вызывалось необходимостью. Но ведь так понятна тяжкая обида за Родину, за солдат «пятачка», живых и мертвых! Пожалуй, даже освободят от наказания и снимут судимость...
А если Ляпиков не предатель?! Что тогда? Опозорены имя, честь, память... в глазах товарищей по оружию, по детским играм, в глазах родных, которые оттуда, из далекого края вечной мерзлоты, будут, может быть, проклинать ни в чем не повинного Алешу... В глазах девушки с милой, застенчивой улыбкой...
Хохлова бросило в дрожь.
Он вернулся в землянку.
Посреди стола возвышалась полевая сумка из толстого непромокаемого брезента, грязно-бурая, потертая, с обрывками ремня. Хохлов открыл ее. Она была набита письмами. «Все-таки нашел, математик... — подумал Хохлов. — Нашел... вопреки теории вероятностей. Он сел за стол, уперся в него локтями, с силой зажал ладонями голову, будто надеялся выдавить из нее что-нибудь спасительное. Взгляд остановился на вещевом мешке Ляпикова, валявшемся в углу. Вспомнилось, как Каменский убеждал его не торопиться с арестом Бряхина, как прокурор, которому он докладывал по телефону обстоятельства дела, не мог понять, чем вызвана срочность ареста, и, видимо, так и не поняв, приказал доложить через день вторично.
Хохлов подумал о последствиях, которые может иметь для него неосновательный арест Бряхина. Не они страшат его. Не побоялся же он отпустить Бряхина за трупом. А если бы тот ушел к немцам?! Ведь именно этого он опасался тогда!
Он представил себе тягучие, как патока, объяснения с прокурором, который обязательно предложит изложить все на бумаге. Обзоры, справки, бюллетени прокуратуры армии, фронта, в которых его будут прорабатывать удручающе долго и нудно, торжествующую ухмылку Каменского...
Хохлов почувствовал во всем теле противную слабость. Ему стало стыдно, и он громко чертыхнулся. Все его размышления о последствиях, об ответственности, которые, в сущности, носили характер самооправдания, показались ему в сравнении с мучительным сознанием собственного бессилия и, значит, торжеством бряховщины мелкими, ничтожными. Он вспомнил, какой недоуменно-насмешливый взгляд вызвало это слово у Каменского, когда он впервые произнес его. Теперь он точно знал смысл этого слова: признание в отношениях между людьми только одного волчьего закона — «Homo homini lupus est»[5], — вспомнил Хохлов знаменитое изречение Плавта.
Хохлов все еще смотрел на вещевой мешок Ляпикова, смотрел тупо, упорно, не отрываясь. Желтыми боками выпирали банки со свиной тушёнкой. Вечно голодный Ляпиков утерпел. Берёг для матери... Хохлов вспомнил об афоризме, намертво записанном на ноге Ляпикова. Надо думать, тогда что-нибудь придет в голову.
Но он не знал, что еще можно сделать, и представил себе, с каким кислым выражением на лице будет листать дело прокурор. Он оставит его у себя и скажет: «Я должен изучить его». Просидит над ним ночь, а утром с угнетающей обстоятельностью укажет на недоделки, небрежности, нарушения процессуального закона и, в частности, на отсутствие в деле протокола осмотра личных вещей Ляпикова. Как будто этот протокол может что-нибудь изменить! Хохлов вспомнил, что еще в начале расследования — ему казалось, что это было очень давно, — он отложил составление протокола до более свободного времени. Сейчас такого времени хоть отбавляй. Он встал, со злостью отшвырнул ногой немецкую каску, валявшуюся на полу. Аккуратному Афонскому, последнему хозяину землянки, она заменяла мусорное ведро. Хохлов собирался выбросить ее, но потом передумал — после смерти Афонского ему не хотелось ничего изменять здесь. Он подошел к столу и стал вынимать из полевой сумки письма. Делал это автоматически, продолжая думать о постигшей его неудаче. Бумажные треугольники, белые, голубые, желтые, пестрели на столе. «Вот удивятся матери, жены, дети, когда получат почти одинаковые письма одно за другим». Старшина же говорил, что солдаты написали заново. Хохлов почти машинально читал эти письма.
«Все бы ничего, — писал один солдат, — только уж больно противно скрипят немецкие шестиствольные минометы. Спать не дают». А другой: «Фрицы тут, живые и мертвые, совсем рядом, так что вся вонь от них прет к нам. Нюхай тут!» Кто-то с подкупающей простотой писал о том, что бывает боязно и страшно, «аж до помутнения рассудка». И так же просто, желая быть хоть чем-нибудь полезным своим близким, давал советы, по-крестьянски рассудительные и подробные.
При других обстоятельствах солдатские письма вызвали бы в Хохлове бурю мыслей, чувств, ассоциаций. Сейчас же они едва затронули его. «Нине Сергеевне Афонской, — прочитал он на очередном треугольнике. — Наверно, жена. Это придет уже после извещения о гибели...» Он решил передать его Каменскому и отложил в сторону.
Вдруг в нем словно что-то оборвалось. Письмо Бряхина. В письмах родным не делятся преступными планами. Тем более такие, как Бряхин. И все же: вдруг хоть что-нибудь, намек... Глаза жадно поглощали строчку за строчкой. Сердце стучало сильно, глухо. Ничего! Ничего, что относилось бы к делу. Кстати, он не такой уж малограмотный, каким прикидывается.
Хохлов уныло опустился на табурет. Мучительно хотелось спать. Неотступная зевота медленно душила его. А когда ему удавалось преодолеть ее и глубоко вздохнуть, боль в сердце заставляла сдерживать дыхание. «Расквасился», — подумал он