Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На ее глазах Санников неспешно и весьма артистично принялся читать по памяти свой пропавший дневник, и Анна в который раз отметила, как хорош слог его письма, как выразительны даваемые им описания, как точны сделанные даже мимоходом наблюдения и как безысходно прекрасное чувство, испытываемое им к загадочной душе княжны Долгорукой. Лицо Павла Васильевича, умиротворенное и словно озаренное наконец-то достигнутой ясностью в казалось бы навсегда утерянных воспоминаниях, поражало открытостью — его взор не был ничем замутнен, и во всем его облике уже не чувствовалось прежней тревоги и сожаления о потерянном дневнике и чувствах.
Санников словно освободился от давления обстоятельств и груза обиды, горечи и сердечной боли; он как будто заново переживал дни путешествия с Соней и ее возлюбленным, не ощущая при этом ничего, кроме радости созерцания красоты окружавшей его природы и примет незатейливой любовной игры, которая велась между княжной и Ван Хельсингом на уровне слов, интонаций и полунамеков. Ван Вирт уже, кажется, и не спрашивал Санникова ни о чем — тот говорил сам, говорил, говорил…
«Господин „аптекарь“ все время не без доброй иронии именует княжну ее сиятельством, окружая всеми знаками внимания, каковые положены при обращении к особе самого высокого ранга. Его предупредительность внешне кажется насмешливой, но за нею кроется очаровательная юношеская бравада, когда, уже сдавшись внутренне без боя, молодой человек пытается сохранить видимость неприступной обороны, а гуманный победитель иного пола не торопится с требованием признания своего торжества, ибо тот, кто должен сделать его, — не враг, а страстный и восторженный обожатель…
Я всегда мечтал о проявлении со стороны Софьи Петровны именно таких чувств — непреходящего трепета, в котором читалось бы столь волнующее воображение влюбленного ожидания, не важно чего — случайного и задуманного прикосновения, стороннего или намеренного взгляда; волнения, переходящего в едва уловимую вибрацию в тоне голоса, неожиданно для самого себя приобретающего столь всеобъемлющую палитру интонационных оттенков и красок, что невольно проникаешься изумлением к собственному, лишь недавно под воздействием обстоятельств благоприобретенному художественному дару. Мне хотелось видеть обращенным к себе ее очарованный взор, в котором любовь незаметно превращала в притворство казалось бы явное негодование, а силуэт откровенного призыва умело драпировала в складках торжественной тоги Фемиды или непорочной жрицы, посвященной какой-нибудь из древних богинь. И вот я вижу все это и понимаю, что желанные чувства подарены Софьей Петровной не мне. Но, однако, странное дело — я не испытываю ни ревности, ни зависти к своему счастливому сопернику, ибо не могу считать господина Ван Хельсинга таковым — как нельзя Луне сердиться на Солнце за то, что его свет сильнее, потому как ночное светило — лишь слабое отражение настоящего небесного огня…
Удивительно, насколько изобретательна любовь, создавая свой ритуальный язык и правила поведения в кругу общепринятых условностей. Скрывая для других очевидное, настоящие влюбленные окружают ореолом таинственности и флером невинности то, что уже давно не является предметом откровения, но именно такое их преклонение перед испытываемым ими чувством заставляет и других поверить и в его тайну, и в его исключительность. И потому истинные влюбленные не похожи на тех хитрецов, которые, как говорится в пословице, — „сам себя обманул“. Напротив, пряча от посторонних взглядов и суждений свои истинные желания, они наделяют их романтичностью и возвышенностью, каковая подстать лишь самым высоким образцам искусства, запечатлевшим на холсте или в мраморе, в нотных знаках или с помощью изящной словесности величайшую иллюзию всех времен и народов, имя которой — любовь. Загадка, решение которой известно каждому, секрет, который не спрятан за семью замками даже от детей, тайна, оберегать которую бессмысленно, ибо она всегда на виду и объявляет о себе во всеуслышание, к каким бы ухищрениям не прибегали те, кто пытаются ее сохранить прежде всего от самих себя…
Мне кажется, господин Ван Хельсинг — не тот, за кого себя выдает. Или, по крайней мере, поиски его направлены не на изучение редкой уральской флоры. Но вместе с тем образ его мысли и поступки столь благородны, что я подозреваю в нем следопыта и по стечению обстоятельств благородного рыцаря. В том, похоже, уверена и Софья Петровна, которая, без малейшего на того сожаления утратив прежнее свое лидерство, беспрекословно следует за ним по пятам — послушно, но без равно унизительной для них обоих покорности. В этой нежданно-негаданно составившейся паре я наблюдаю такое единодушие и взаимопонимание, каковое составляется между людьми, прожившими бок о бок не один десяток лет, а между тем их знакомству не исполнилось еще и трех месяцев. Так неужели же оно воистину существует — то, что поэты и художники называют предназначением, предначертанием, предопределенностью друг другу, и браки действительно совершаются на небесах?..
Полагаю, господин Ван Хельсинг совершил искомое открытие, но отчего тогда немедленно сделался столь задумчив и даже суров? Софья Петровна тоже чувствует это, и ее напряжение передается нам обоим — ее возлюбленному и мне, рыцарю печального образа прекрасной княжны, поклоняться которому мне позволено, но служить более уже не дано. Я составил подробную карту нашего последнего путешествия в горы, что привело господина Ван Хельсинга в такой ужас, что он попытался было отнять у меня этот дневник, и лишь вмешательство княжны и моя решительность, с которой я охранял свои заметки от преждевременного обнародования, укротили его настойчивость, но все же полагаю, „голландец“ будет пытаться ознакомиться с содержанием дневника, что всегда было позволено единственно лишь баронессе Анастасии Петровне Корф — моему верному критику, которому я когда-то беспрекословно отдал право первой ночи своих литературных произведений. Думаю, в свете всех этих событий мне следует завтра же отправить дневник с ближайшей почтой в Петербург, ибо только так я могу быть уверен в его неприкосновенности. Наша долгая дружба с Анастасией Петровной и то уважение, которое она выказывает моему таланту, позволяют мне не сомневаться в том, что до нашего возвращения в столицу тетрадь останется в надежных руках. Я пытался сказать об этом и господину Ван Хельсингу, но он лишь покачал головою, как будто укорял меня за самонадеянность. Не понимаю, почему „голландец“ так встревожен и что побуждает его нагнетать излишнее, как мне представляется, волнение, беспокоя Софью Петровну, отчего в ее бездонных голубых глазах появляются признаки ожидаемой бури. И мне хотелось бы думать, что движется она не ко мне, а в неизвестном природе направлении…»
— Не хотите поговорить? — осторожно спросил Анну Ван Вирт, когда, увидев, что Санников снова заснул, она тихо вышла на улицу.
— Разве здесь есть неясности? — вопросом на вопрос отвечала Анна, удивившись, насколько быстро маг последовал за нею.
— Я имею в виду не господина Санникова, — покачал головою Ван Вирт, — а вас, баронесса.
— Не понимаю, — пожала плечами Анна, зябко поеживаясь на прохладном вечернем воздухе.
— Вас что-то тревожит, — сказал Ван Вирт, жестом высказывая просьбу, чтобы она не бежала от разговора с ним, — и я уверен, что волнение это не связано с тайной исчезновения вашей сестры и только что услышанными воспоминаниями господина Санникова.