Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дуняша пылко объявила, что не имеет привычки читать чужие письма, и вообще, в последнее время хозяйка жаловалась разве на то, что ей стали писать реже, чем раньше. А что касается угроз…
– Так уж она сама всем угрожала, так угрожала! Сыну говорила, что он не найдет ни приличной невесты, ни хорошего места, мужу – что она уйдет от него и его театру настанет конец…
– А как Анатолий Петрович к этому относился?
– Как относился? А что он мог сделать? Он же любил ее, хоть она и заноза сущая была. Вот, прости Господи, заноза так заноза!
И она снова затараторила, перескакивая с предмета на предмет, и так замучила следователя, что после ее ухода он почувствовал ощутимую головную боль.
Петр Линьков, лакей Анатолия Колбасина, оказался важным с виду верзилой неопределенного возраста. Он мало походил на парикмахера и еще меньше – на слугу. Впрочем, он не стал отрицать, что в театр его привела только любовь к искусству.
– Но талант, сударь, подвел, – печально молвил Линьков, свесив голову. – Пробовал я выступать и там, и сям, но все говорили в один голос: нет у тебя, брат, таланта! Так что я прибился к Анатолию Петровичу и служу у него. Изредка только по старой памяти выхожу на сцену, когда нужны статисты, да в ролях лакеев, знаете, когда всех реплик только «Кушать подано» и никто из господ актеров утруждать себя не хочет…
Игнатов попытался вернуть разговор к тому, что интересовало следствие. Ответы собеседника были категоричны: ни у хозяина, ни у хозяйки оружия не было. Револьвер самому Петру незнаком, и он понятия не имеет, кто мог убить Евгению Викторовну. Последний раз он видел хозяйку живой, когда все завтракали, а после завтрака хозяин послал его на почту, отправить несколько писем. Да, на почте его видели, и если Ивану Ивановичу будет угодно навести справки…
«Почему у меня такое ощущение, что он темнит? – мелькнуло в голове у следователя вскоре после того, как Петр удалился. – Вроде бы он казался вполне откровенным в своих ответах, но было, было еще что-то… что-то, о чем он не стал говорить, возможно, потому что это может повредить кому-то… Хозяин его послал на почту в день убийства… Подозрительно, однако! С другой стороны, почему бы Колбасину не послать своего слугу с поручением…»
Иван Иванович допросил кухарку, решительную полную бабу, которая показала, что знать ничего не знает, ведать не ведает и вообще она все время была на кухне с женой Франца Густавовича. За кухаркой последовал черед жены управляющего и их слуги Никодима, но слуга, как оказалось, любезничал с горничной из усадьбы Ергольского и пропустил все волнующие события, а Эльза Карловна лишь подтвердила слова кухарки и описала, как муж, придя на кухню, попросил у нее ключи. Это была сдержанная, домовитая и явно неглупая женщина, так что Иван Иванович, не удержавшись, без обиняков спросил, что она думает о происшедшем.
– Очень жаль, что в имении баронессы Корф произошел такой скандал, – сказала Эльза Карловна. – Госпожа баронесса его не заслужила.
– Ваш муж уверяет, – сказал Игнатов, – что револьвер, из которого была убита Евгения Викторовна, не из этого дома.
– И он совершенно прав, – отозвалась его собеседница.
– Откуда же он мог взяться?
Эльза Карловна пожала плечами.
– Полагаю, что его принес тот, кто хотел убить госпожу Панову, – объявила она.
– У вас нет никаких соображений, кто это мог сделать?
– Если бы я что-то знала, то я бы вам сказала, господин следователь. Кроме того, между «мог сделать» и «сделал» существует большая разница. Я могу идти?
– Да, но если вы что-то вспомните…
– Разумеется, я вам сообщу.
Оставшись один, Игнатов вздохнул. Итак, прекрасный летний день, госпожа Панова выходит из своей спальни, потому что ей, возможно, наскучило быть одной, и спускается в гостиную. Франц Густавович, по его словам, объезжал луга баронессы Корф, его жена на кухне руководила кухаркой, Колбасин читал, а потом заснул у себя в комнате, Павел прятался в лесу, Ободовский якобы находился у озера. Серж и Натали катались в лодке. Лакей Петр был отправлен с поручением на почту, Дуняша и Никодим отлучились. Все готово для представления, мелькнуло в голове у следователя. И перед его внутренним взором вновь возникла гостиная, обставленная прекрасной французской мебелью, с большими окнами – среднее из них распахнуто настежь – и двумя дверями, которые тоже распахнуты, словно нарочно…
Убийство в открытой комнате, вот что это такое. Кто угодно – в сущности – мог войти в одну из дверей. Либо, как вариант, забраться в окно…
Вспомнив кое-что, Иван Иванович вышел в сад, чтобы осмотреть землю под окном, но ему не повезло: как раз там стояла Дуняша, которая горячо рассказывала горстке деревенских сегодняшние события, и, конечно, все следы, если они вообще имелись, уже были затоптаны. Осерчав, Игнатов вызвал седоусого полицейского, призванного следить за неприкосновенностью места преступления, и сделал ему строгий выговор. Полицейский слушал чрезвычайно внимательно, но даже по выражению его глаз ощущалось, что Игнатов для него – щенок и сопляк, хоть и лицо должностное, а само убийство – гадость неимоверная, хотя бы потому, что оторвало полицейского от поедания вкуснейшей домашней ухи.
– Мне надо допросить еще несколько свидетелей, – объявил Игнатов под конец. – Но сегодня я еще вернусь.
Досадуя на себя, что его не принимают всерьез, Иван Иванович забрался в свою двуколку и велел везти себя к Клавдии Петровне. Его очень беспокоило, что убийство случилось именно так, как описал Ергольский, и перед тем, как беседовать с писателем, он желал заручиться показаниями постороннего лица.
Поговорив с Бирюковой и поэтом, о чем читателю уже известно, следователь отправился к Матвею Ильичу. Последуем же и мы за ним.
Матвей Ильич Ергольский любил вечера. Он любил облака в вышине, отсвечивающие розовым, солнце, клонящееся за горизонт; любил вечернюю прохладу, пение птиц в зарослях сирени у крыльца, зарождающиеся сумерки, в которых все лица кажутся прекрасными и таинственными, а голоса становятся мягче и нежнее. Как всякий сочинитель, он отдавал себе отчет в том, что любит в чем-то порождение своей фантазии, что бывают вечера и горькие, и унылые, и несчастливые, но их он отодвигал на задворки памяти, изгонял, чтобы они не мешали ему наслаждаться его мечтой. Сейчас он расположился в саду, под разлапистыми кленами, в удобном плетеном кресле, со всех сторон обложенном мягкими подушками; и это кресло Матвей Ильич не поменял бы на первый трон земли. По другую сторону круглого стола, накрытого кипенно-белой скатертью, в точно таком же плетеном кресле сидел Георгий Антонович Чаев и курил трубку. Отсюда, из-под кленов, было видно, как солнце уходит в закат над озером, чтобы окончательно затеряться где-то в зарослях за домом отсутствующей баронессы Корф. Чуть поодаль от мужчин, в кресле поменьше с шитьем в руках устроилась Антонина Григорьевна. Она почти не принимала участия в разговоре, поглощенная своим вышиванием, и Чаева невольно восхищало, как быстро и ловко снует иголка в ее длинных тонких пальцах. Это не то чтобы сбивало его с толку, но мешало сосредоточиться на том, что он считал главным – а главное состояло в том, чтобы заманить Ергольского в новый журнал, у которого были самые серьезные перспективы и намерения. Отчасти из-за этого Чаев и приехал к Матвею Ильичу, чтобы добиться его согласия, потому что хорошо знал своего друга и понимал, что простого приглашения письмом тут будет недостаточно.