Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергей Яблоновский
Без Чацкого
Мы не заметили, проморгали, что в последние годы русской кровавой неразберихи скончался Александр Андреевич Чацкий. Столько ужасов, крушений, смертей вокруг себя видели, что этой — просто не досмотрели. Но вот сейчас наступил столетний юбилей Грибоедова; оглянулся я — а Чацкого и след простыл.
А как долго, как постоянно были с ним! Чацкий — первая любовь нескольких поколений. Русская молодежь, та, что была молодежью в восьмидесятых-девяностых, девятисотых годах; та, что воспитывалась на революционных публицистах, писателях, ученых, но в громадном большинстве своем была не революционна, а либеральна; та, на которую больше всего влияния оказал Некрасов, потому что только хотел он быть поэтом ненависти и мести, а на самом деле был поэтом подвига жертвенного, а не разрушительного, — эта молодежь с молоком матери впитывала в себя Чацкого.
Именно потому, что впитали с молоком матери, мы не очень разбирались в объективной сущности и противоречиях его идеологии; совсем не интересовались — естественно или неестественно стрелять во всякое время и на всяком месте публицистическими статьями. То, что полюбишь в раннем детстве, то укрепляется мало сознательно, но зато прочно, навсегда; кроме того, некоторая нехватка реальности в Чацком совершенно восполняется именно индивидуальною, а не направленческой его ролью: его исключительной нервностью (недаром он и воспринимается всеми в пьесе, как заноза в теле), его оскорбленной любовью, наличностью соперников, раздражением Софьи и прочее. Но не в том дело, а в том, что, мало анализируя, мы много любили его. Это был наш герой. Все жили порывом, питались идеалами. Любили мы образы различной художественной ценности, но одинаковой чистоты; любили Гамлета, любили Фердинанда, Уриэля Акосту, даже чуть примостившегося к доходному месту Жадова — и того любили. Но Гамлет, Фердинанд, Уриэль — это вдали, Чацкий — свой и, несмотря на многие десятилетия — современный, потому что и мы тоже готовы были метать филиппиками, если не в Фамусова, Молчалина. Скалозуба и Тугоуховского, то в Каткова, Победоносцева, Треповых, Горемыкина; мы не столько вникали в слова Чацкого, сколько восторгались его смелостью, достигавшей самых вершин: «все под личиною усердия к царю»... «недаром жалуют их скупо государи»... «согнись-ка кто кольцом, хоть пред монаршиим лицом, то назовет он подлецом»... «кто что ни говори, хоть и животные, а все-таки цари»...
В Чацком для нас воплощался идеал благородного протеста. Чацкого перед нами воплощали на сцене лучшие наши актеры. Изображать Чацкого значило сосредоточить на себе любовь, выйти на сцену уже перед завоеванной аудиторией. Чего стоил тот юноша, в душе которого не резонировался «мильон терзаний» Чацкого? Чего стоил тот актер, который не умел зажечь своим огнем молодые души?
Казалось, что так будет всегда. Бессмертье озаряло Чацкого.
И вот после революции, в годы изгнания, пришлось знакомить с ним молодежь.
В Африке, в пустыне, где образовалась в 1920 году, в Тель Эль Кебире, русская гимназия, подростки жадно внимали чтению, я читал неведомое им еще «Горе от ума». Книги не было, но, как немалое число моих сверстников, я знаю наизусть пьесу: от «Светает... Ах, как скоро» до княгини Марьи Алексеевны. Чтобы не удивлять детей своей памятью, держал перед собой том Грибоедова и время от времени переворачивал страницы.
И вот здесь выяснилось, что живет весь юмор Грибоедова, живут Фамусов, Скалозуб, Молчалин, графиня бабушка, графиня внучка, князья и княжны; в высокой степени живет Репетилов и Загорецкий, и господин Н., и господин Д. — все, все, все!., кроме Чацкого. Его цивический пафос почти не увлекал — честнее сказать, вовсе не увлекал молодую аудиторию. Она видела в нем, главным образом, революционера; он — предшественник декабристов, декабристы — предшественники... Расположенная к преподавателю юная аудитория верила, что между Чацким и «теми, кто погубил Россию», нет ничего общего, но она не загоралась; ей чужд был пафос протеста, ломки, обновления; на смену пришел пафос воссоздания, возвращения вспять.
«Обновление» на глазах юношества пришло в такой уродливой и звериной форме, что они не могли ему сочувствовать. Обожглись на молоке, дули на воду. Воспринимали горячо самый роман, хохотали, когда появлялись «какие-то уроды с того света», но в пустоту улетали, не будя, не волнуя, не заражая, громы и молнии Чацкого.
Опыт, проделанный в пустыне, я повторял несколько раз в Париже с детьми лицея, в группах молодежи — с неизменным результатом: восхищаются стихом, хохочут там, где надо хохотать — и холодны к Чацкому. Для них он — тень, бедная и забытая. Навсегда это или только временно? Отслужил ли Александр Андреевич Чацкий свою службу русскому обществу, или его еще призовут, и снова настанет его время?
Кто доживет — увидит.
Андрей Луганов
(Евгения Семёновна Ве́бер-Хирьякова)
А. С. Грибоедов
Автор бессмертной комедии был, несомненно, одним из самых загадочных людей своей эпохи. Загадкой суждено ему было остаться и для потомства. И дело не только в том, что сравнительно мало дошло до нас воспоминаний и живых свидетельских признаний о Грибоедове.
Пушкин писал: «Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок. Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны». Грибоедов не оставил своих записок, да и не мог их оставить: это была душа «не обнажающаяся». Печать глубокой замкнутости лежит на Грибоедове. Замкнутости, одиночества и жизни «в себе самом». Это, конечно, не означает жизни для себя, себялюбия, эгоизма. Существуют факты, подтверждающие исключительную «любовность» этой гордой натуры. Любовь Грибоедова к С.Н. Бегичеву сказывается в каждом письме. Это не та сентиментальная дружба, певцом которой был Жуковский, это нисколько не походит на многие дружбы Пушкина. В письмах Грибоедова к Бегичеву звучат глубокая любовь, связанность и слиянность душевные с единственным, может быть, до конца близким ему человеком.
Значение этой дружбы-любви в жизни Грибоедова было. Должно быть, огромным, потому что вся жизнь эта, несмотря на рано пришедшую славу, несмотря на дипломатические успехи, удовлетворенность честолюбия, если оно было свойственно
Грибоедову, была жизнью «бурной и мятежной». Бурной и мятежной ее делали не дуэли, не то, что она «была затемнена некоторыми облаками, вследствие пылких страстей и могучих обстоятельств», как писал Пушкин, не потому, что эта жизнь прошла в невольных странствиях, хотя сам Грибоедов в письме к