Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завещание поэта – похоронить его не на кладбище, а развеять прах на бывшем поле боя под Могилёвом, рядом с погибшими в 1941 году товарищами, где он спасся только чудом, – может показаться позой, рисовкой. Тем более что «бесчувственному телу равно повсюду истлевать». Но это меня подкупает, ибо тут суть Симонова с его незыблемыми традициями фронтового братства. Другой бы даже не подумал, где его похоронят, но Симонов – человек, постоянно взиравший на себя как бы со стороны, словно строгий судья (а так ли я делаю?), – не мог распорядиться своим прахом иначе. Здесь мёртвый Симонов как бы подает руку живому и оба едины – закономерный аккорд сложной, богатой жизни.
И.В. Сталин
Я видел его, как и миллионы рядовых соотечественников, которых вождь называл «винтиками», явно не замечая в этом определении ничего унизительного, только издалека, в парадной обстановке – во время первомайских и октябрьских празднеств на трибуне Мавзолея[30]. До войны – в неизменной фуражке и в кителе, прозванном сталинкой, – «в одежде простого солдата», как написал Анри Барбюс в книге «Сталин», вскоре изъятой, так как в ней упоминались некоторые члены Политбюро, объявленные в 1937 году врагами народа. На трибуне Сталин разыгрывал роль «отца народа», постоянно улыбался, приветственно махал рукой проходившим колоннам, о чём-то дружески переговаривался с ближайшими соратниками – словом, не тиран, не деспот, а простой демократичный и мудрый вождь, каким его хотели видеть, а стало быть, и видели народные массы.
Об этом можно было бы и не писать, ничего уникального в моих наблюдениях нет и быть не может. Зачем же пишу? Странно было бы от человека, взявшегося за перо мемуариста, современника, допустим, Наполеона, видевшего его хоть раз и издали, не требовать, чтобы он хотя бы бегло не рассказал о своих впечатлениях. Вряд ли такое умолчание потомки ему простили бы.
Лишь однажды внешность Сталина меня удивила: это было в один из праздников на Красной площади уже после войны. Я увидел его в необычном ракурсе – сзади. Он куда-то отлучился и вновь поднимался на трибуну по правой лестнице Мавзолея. Совсем не старческой походкой взбирался он по ступеням; бросились в глаза небольшой рост и очень широкий таз, быть может, из-за ширины галифе. Словом, как-то огорчило: ничего величественного.
А на бесчисленных гигантских картинах и в статуях Сталин изображался рослым богатырём, с безукоризненней военной выправкой, с мудрым и бодрым лицом… Мне кажется неслучайным, что Сталин окружал себя людьми своего, то есть среднего, роста. Самым высоким возле него был Каганович, едва ли не на полголовы превышавший его. Вероятно, в грузинском фольклоре цари и герои неизменно отличались высоким ростом и Сталину не хотелось рядом с каким-нибудь гигантом показаться в глазах народа недоростком. Наивное предубеждение, столь чуждое крохотному Наполеону, всегда окружённому рослыми маршалами.
Идеализированный образ Сталина в изобразительном искусстве складывался исподволь и явно не без его контроля. Молодой Сталин был строен и худощав, отчего казался выше, с годами он раздался в плечах, стал несколько коренастым. Известно, что даже временные, подготовленные для праздничного оформления портреты Сталина утверждались специальными комиссиями при райкомах, которые исходили из желаемого эталона; портреты с отклонениями беспощадно отвергались. В 1947 году я оказался в одной комиссии по выборам в местные Советы с известным художником В.П. Ефановым, усердным и признанным портретистом Сталина. Беседуя с ним, я не без удивления узнал, что Сталина он видел не чаще и не ближе, чем я. «А как же вы его пишете?» – поинтересовался я. «А как все, – весьма цинично ответил художник, – по фотографиям. Притом от нас требуют всегда оставлять вождя в каком-то среднем возрасте, дабы он ни в коем случае не выглядел стариком».
Только после войны, и то не сразу, на висках вождя на его портретах появилась лёгкая благородная седина. Но, разумеется, никаких рябин, хотя в детстве Сосо переболел оспой, оставившей на его лице глубокие следы.
Итак, ни один мастер никогда с натуры Сталина не писал и не лепил. В этом не было нужды, да крайне занятой генсек и не стал бы тратить ценное своё время на позирование. Разрешалось делать наброски во время официальных церемоний, съездов, конференций. Оттого-то, наверное, ни одного художественно совершенного изображения Сталина – из тысяч! – не осталось. Дело не в изъятии портретов после разоблачения культа: даже портрет малосимпатичной личности при глубине постижения характера может обладать художественными достоинствами. Клодтовский памятник Николаю I в Ленинграде никто не убирает, как и памятник Екатерине.
О Сталине, его восприятии нами, его современниками, можно было бы написать много интересного, да боюсь показаться неоригинальным, тем более что мне ещё далеко до ста лет. Что же касается близкого его созерцания, то приведу такой случай: вечером 1 мая 1951 года я был с какой-то иностранной делегацией на праздничном спектакле «Садко» в Большом театре. Сидели в одной из лож правого бенуара. Перед началом третьего действия ко мне подошла красная и взволнованная Люся Л., секретарь нашего протокольного отдела, и шепнула: «Посмотрите, кто в левой ложе у сцены сидит». Погасло электричество в зале, и в свете рампы я увидел, как заколыхалась занавеска, кто-то вошёл и уселся в ложе; полузакрытый занавеской, обрисовался знакомый профиль Сталина. Я чувствовал себя узревшим самого Господа Бога, – на сцену уже не смотрел, а взирал лишь на противоположную ложу. Время от времени Сталин выдавался вперед, тогда передняя половина его профиля: нос, усы, правый глаз – были явственно обозримы.
Как все тираны, Сталин любил искусство, особенно театр, который часто посещал, к несчастью для искусства и театра. То, чего он не понимал или не принимал, объявлялось враждебным народу, следовали гонения и административные меры. То, что лично ему нравилось, объявлялось эталоном. Известна не делающая чести высочайшему ценителю искусств надпись на весьма примитивной сказочке Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гёте». Печально то, что оценка эта непрерывно цитировалась и даже включалась в предисловия к гётевскому «Фаусту».
Русскую классику Сталин полностью признавал и высоко ценил. Когда после войны в Большом театре заново поставили «Бориса Годунова» Мусоргского, то опустили сцену под Кромами. В самом деле, после кровопролитной иноземной агрессии, в разгар патриотических чувств вроде бы негоже было показывать, как обнищавший и обозлённый на правительство русский люд помогает польской шляхте и ватиканским священникам во главе с изменником-самозванцем громить русские войска и идти на Москву, чтобы устанавливать на Руси свои порядки. Будь эта сцена поставлена, казалось бы, можно было бы ожидать великого негодования со стороны Сталина, но случилось обратное: знаток оперного искусства после премьеры, попыхивая трубочкой, ехидно спросил постановщиков: «А куда же делась сцена под Кромами?» Не знаю, что уж ему объяснили, но вскоре в газете «Культура и жизнь» появилась негодующая статья, содержавшая без ссылки на источник столь же знаменитые, сколь и лицемерные слова Сталина: «Историю нельзя ни улучшать, ни ухудшать». Здесь хочется вспомнить замечание Герцена о том, что один из первых признаков помешательства есть отсутствие последовательности. Сцену под Кромами, естественно, немедленно включили в спектакль.