Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мару забавляли такие метаморфозы света. Он лежал и думал, что свет может быть разным: морозным, как снег, и жарким, как огонь в печи. Может быть близким, как отсвет настольной лампы, и далеким, как мерцание звезд. Может быть естественным и искусственным, волшебным, мистическим, потусторонним. Может быть дрожащим, нежным и злым. Может обличать, а может, наоборот, осенить.
Это если он есть, а если его нет?
Когда поднимался ветер, он обрывал провода, и если такое случалось поздним вечером, вся деревня погружалась во тьму.
Тьма, в отличие от света, всегда одинакова. Она чужда. В ней можно только спать.
Мара ложился в постель и закрывал глаза. За его веками была такая же темнота, но, в отличие от той, что была снаружи, ее можно было осветить. Мара мог наблюдать за тем, как свет внутри него, преломляясь, создает разные картинки, как они движутся, как оживают. Это было чудесно.
Когда он засыпал, ему снились сны. Вот один из них. Ему снилось лето, трава и песчаный берег озера. По небу плыли облака, ярко светило солнце. Он шел по тропинке вдоль берега с женщиной в голубом сарафане. У нее были короткие малиновые волосы и загорелые плечи. Она была молода. Ноги женщины были босы. В одной руке она держала красные танкетки, в другой руке был пистолет.
Проснувшись, он не мог вспомнить ее лица. Какое оно было. Как можно сказать, красивый свет в вашем окне или нет? Он просто есть.
Время
Без людей время обретает свои истинные черты. Это известно каждому, кто по каким-то причинам вынужден проводить долгие недели в одиночестве. Оно, как вода в колодце, тускло отражает того, кто в него заглядывает.
Когда Мара начал относиться к нему с особым пристрастием? Он не помнил момента «переключения», но циферблат громко тикающего будильника с детства вызывал у него необъяснимую оторопь.
В какой-то степени тут были виноваты цифры. Сначала их было двенадцать, затем оказалось, что их больше ровно на столько же, то есть двадцать четыре. Но и это не все. Если потрудиться хотя бы немного задуматься и попробовать распрямить спираль, то получится, что время содержит и тридцать шесть, и сорок восемь, и шестьдесят, и семьсот тридцать два полновесных часа, не говоря о куда более значительных цифрах.
Кто придумал каждые двенадцать часов начинать с нуля, был несомненным оптимистом. К тому же стало гораздо удобнее соотносить себя с моментальностью, чем с бесконечностью. Ведь тридцать четыре минуты седьмого намного уютнее тридцати четырех минут семисот биллионного в энной степени. В конце концов, и то и другое верно. Есть две правды – маленькая и большая, и они отличаются друг от друга лишь размерами.
Так думал Мара, целыми днями валяясь в постели. Казалось, время остановилось, превратившись в самого Мару, лежащего без движения и глядящего в самого себя. В нем не было цифр, не было стрелок, его не нужно было заводить или менять батарейки, зато приходилось делать многое другое, чтобы у него и правда не кончился завод. Время казалось бессмысленным, как и само существование, которое вел Мара, но был ли в чьей-нибудь жизни хоть какой-то смысл?
Впрочем, Мара все же пытался его найти. Он вдруг стал замечать, что иногда ему удается случайным взглядом поймать на таймере электронного циферблата определенный набор цифр, расположенных либо симметрично, либо в обратной симметрии. 11:11, 23:32, 10:01, 09:09, 00:00. Это всегда происходило вроде невзначай, но каждый раз все чаще и чаще, как будто кто-то играл с ним в поддавки в расчете на то, что игрок в азарте зайдет слишком далеко и окончательно увязнет в этой нехитрой, казалось бы на первый взгляд, игре.
Время в сознании человека, думал Мара, неизменно бегает по кругу. Совершает ритуал. Люди настолько его принизили, что уподобили белке в колесе, и тут же сами уподобились представлению о нем. А нужно бы выкинуть из головы цикличность – мы не рождаемся каждое утро заново, мы взрослеем, мужаем, стареем, а потом умираем. Мы все время движемся куда-то.
Значит, все зависит от скорости движения, думал Мара. Время можно замедлить настолько, чтобы жить вечно.
Тарковский
С Тарковским я познакомился в восьмом классе. Как сейчас помню холодный (на улице была зима) зрительный зал, пять моих дружков по бокам и утомительно длинный план с дрезины.
Мы сидели разинув рты, в ожидании обещанного затяжного траха, который был описан нам на словах одним нашим товарищем, успевшим посмотреть фильм до нас. Шлепая губами, он тараторил без умолку и даже пробовал иллюстрировать самые пикантные сцены. Рассказывая о пережитом, он пускал слюни, таращил глаза и наливался высококачественным румянцем. Потом падал на четвереньки и ползал перед нами, далеко высунув вибрирующий язык.
Это было волнующе. Нам всем захотелось посмотреть это кино. Лично я не спал ночь, подгоняя ее Джеком Лондоном, но маленькая хозяйка большого дома, отдаваясь поочередно двум любимым мужчинам, никак не могла отдаться мне и наконец угомонить то, что вставало в моем воображении так же рьяно, как и вне его.
Мы выходили на мороз злые и одинокие в своей злости (почти все зрители свалили, не дожидаясь середины). Я тоже в унисон остальным грозился оторвать яйца клоуну из соседнего подъезда, сотворившему из нас посмешище, – делано плевался, чувствуя при этом странное раздвоение.
Я не мог себе в этом признаться! Тс-с-с-с-с…
Мне понравился этот фильм.
(Шепотом.)
Понравился. Этот. Фильм.
Да. И это было началом моего краха.
Я шел и ощущал себя изгоем.
Я всматривался в простые, знакомые до последнего синяка изъяны на лицах моих товарищей и с ужасом осознавал, что вот сейчас, в этот незабываемый момент, я предаю все их фурункулы, предаю со