Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дак как это… Митрей Анкудиныч… он же слова-то человеческого ни внять, ни молвить не может, всё бу-бу да бу-бу… губу запрятал под губу… глухонемой же он, на людском попечении да при Господнем присмотре…
— Ты, Фоська-Моська, кержак, пегую бородищу свою вон до пупа почти что отро-о-остил, дак думашь, и объегорить теперь всех горазд, ага?! — и так челюстями Митрий Анкудинович скребанул, будто удила у него между ними, а разжевать эти удила ему — дело плёвое, одно удовольствие. — Бу-бу, бу-бу — шифровка, может, это!..
— Дак я чё-то… — и опять не сам Фостирий будто, а тот, что внутри у него схоронился, начал было, но перебил Митрий Анкудинович:
— Ты, Фося, это… брось-ка лучше свои кулацкие выгибончики. Сидишь, наверное, и думашь, ох, какой, дескать, я умный да пройдошливый, а Засека — дурак, мол, дураком и уши у него холодные. Бро-о-ось, Фося, занятие это. Никчёмное оно. Как же, объясни мне, дураку такому, глухонемой балалайку настраивать может, а?! Сидит глухонемой и балалайку настраиват — скажи-ка, а! Вот туды-твою-и-растуды с флакончиком! Будь бы просто там ещё немой, с языком-то если вырванным, тогда бы ладно… Я ведь уже всё и про него, и про тебя, и про всю вашу группу знаю. Так только, хочу, чтобы ты, лопоухий, сам во всё признался, тебе же лучше будет, как ты это не поймёшь-то, а взять и пристрелить тебя, как белку, вроде жалко. Глухонемой твой в Ялани уже двух мужиков завербовать успел: вздумали, сволочи, сельпо спалили. А?! Как тебе это ндравится? Тебе-то ндравится, небось. Ой, мать родная-полоумная. Сам же, Фося, собственноручно всех троих допросил. Тот, падла, крепкий веник, так из него ничего и не выжал, скажу честно… немого всё корчит… ну ничего, ещё раско-о-олется. А мужики — давнул только — всё выложили как на духу. Всех в край увёз. А тебя, и сам не знаю почему, жалко. Ты ж не дурень. Податливый тока. Пристращал, ты и готов. На что он тебя подбивал, за чё агитировал? А, кстати, паренёк-то твой в Ялани уж не связным ли между вами был, или как, а? Здесь он, у меня. Привести, ли чё ли, да очную ставочку вам устроить? А, Фося, как, не хочешь повидаться? Ох, боюсь, не выдержит парнишка.
А Фостирий словно вспомнил несколько слов, но тут же и забыл их напрочь. И моргать Фостирий забыл, смотрит Фостирий, как поднимается медленно Митька со своего кресла, обходит — руки за спину — стол и останавливается возле него. И в лицо Митьке смотреть для Фостирия неудобно — шею ломит, а на сапоги его взгляд перевести — сил нет, так вот и замер и сосредоточился на дырочке в портупее.
— А? Фося, — произносит Митрий Анкудинович тихо, едва ль не шёпотом, и глаза при этом закрывает.
А у Фостирия тот человек, что внутри сидит и говорит теперь за него, будто перепугался насмерть и улизнул вниз, в пятки будто, а в горле от него будто кепка или другая какая вещица осталась, и хочет Фостирий сглотнуть которую, но не может. И к кадыку рукой Фостирий уже было, но тут скрипнули сапоги Митькины. Коротко так скрипнули, будто высокому начальству — не районному, конечно, выше — честь отдавая, вытянулся Митька. А потом Фостирий — мельком вороша в мыслях то, что Фиста себе за эти дни лоб, наверное, об пол расшибла, о судьбе его гадая перед образами, — отшелушивает с лица запёкшуюся кровь и силится вспомнить, будто важно это очень, кто его — Митька или тот, другой, Коля — в подвал доставил? И до сих пор вспомнить не может. Иногда будто вот-вот и проступят в памяти чьи-то ноги, но тут же, как рисунок с песка набежавшие волны, смоют всё бесчисленные ступеньки, отметившиеся в затылке. Митька? Да нет, вроде не по рангу, нет, отец ты мой, да и яловые сапоги скрипели, а не хромовые. Да и опять тебе нет, яловые, правда, были, были в ту же ночь, но на обратном пути, когда волокли его снова наверх, на третий этаж. С толку сбил этот скрип. Как уж тут и не запутаться. Это то, что потом, всё ясно, отчётливо въелось — до смерти из памяти не выскочит, за смерть зайдёт, наверное:
— Коней отравлять уговаривал?
— Уговаривал.
— Конюшню спалить собирались?
— Собирались.
— Бога разрешить сулил?
— Сулил.
— Деньги обещал?
— Обещал.
— О Советской власти худое говорил?
— Говорил…
— Ладно, ладно, зенки-то не пяль так, а то выпадут… Сын твой в Ялани, обманул тебя я, не хрен было упираться, Скобелев же тут, давно всё уже выложил… Ну вот, вишь, Фося…
— Вижу, всё вижу, падла! И Бог видит…
И фитиль чадит — убавить некому, и со стены два портрета — один вроде как экзаменатор, другой вроде как из заезжей комиссии, но оба доброжелательные — посматривают, и за окном на фоне восхода скелетики берёзовых ветвей обозначились, зябкие, ветру подвластные, а босой, с растрёпанной бородой, Фостирий в располосованной, как на драньё, рубахе будто танец шаманский на углях выделывает, а Митька, Митька — дух вызванный, подчинивший себе волю самого шамана, в руке у духа плеть со свинцушкой на конце: ошибся шаман — отдай на ноге палец — оторвёт его свинцушкой, сфальшивил в танце — кожей на спине пожертвуй — плеть её в кровавый свиток скрутит. Такое странное камланье…
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-у-у-у-у-ум-м, — но это не тогда Фостирий, а сейчас, дёсны уминая, стискивая в висках память, захлёбываясь в бессилии вырваться из потока, к берегу пристать, почву под собой почувствовать и ползти, ползти прочь. Завозил головой по подушке Фостирий — заметалась в глазах изба, до головокружения, до белых светлячков, до тошноты — как тогда, весной сорок девятого. К Пасхе домой вернулся Фостирий. От весны, от леса, от воздуха, от узнавания места и запахов, от свободы опьяневший, в Ворожейку вошёл. В Ворожейке, как и во всём православном мире, пост к концу — народу в деревне ещё густо было, — праздник на подступах Божий. И Фостирий с Сулианом, втае сначала, у Сулиана в бане закрывшись, пить начали ещё в Четверг Великий, а уж утром-то, в Христово Воскресение, в открытую пошли к Василисе христосоваться, а у Василисы во дворе качеля, и нет чтобы сразу в дом войти, с хозяйкой по-людски расцеловаться, на качелю забрались, как дети малые, качаться надумали. Оп-п, оп-п, эть-эть: и земля под ногами, как в жизни прямо, — думает Фостирий.
— Земля-то, отец ты мой, под ногами — ну точно — как в жизни! — кричит он Сулиану, оттого кричит, что ветер в ушах играет, свистулькой поливной заходится, все слова глушит. А Сулиану не понять — Сулиан на небо смотрит, там его интерес. И Фостирий мельком взглянул на небо. А на небе хоть бы белого где клочок — тщательно так по случаю Воскресения будто выметено, глазу не за что зацепиться: «Постарались, шныри, попотели», — спьяну так про ангелов думает Фостирий, а сам, себя вроде как прерывая, поддал — земля под ним за спину метнулась, сопку Медвежью опрокинула, — поддал Фостирий и кричит:
— Сулиан! плоская она, плоская, отец ты мой, я уж будто на самом краю её был, там, у Ахерона, где и в тихую погоду будто уж и лай Пса иной раз слышишь, порой, и впраду будто, всё под гору да под гору, ну, думаешь — круглая! — де нет, сколь до этого под гору, столь потом и в гору… плоская она, отец ты мой, плоская, это как пить дать, плоская!