Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как бы там ни было, – сказал Томер, – проблему, судя по всему, удалось решить. Во всяком случае, кожаный чемоданчик не сгорел в слоях атмосферы, а оказался в доме Джека, в кладовке с его инструментами.
– То есть, Джек был на Луне и вернулся оттуда? – я не помню, кто из нас это спросил.
* * *
Взгляд на наш мир подтверждает, что это предположение верно, или же верно какое-то другое объяснение, которое, приди оно нам в голову, показалось бы нам столь же невероятным: труднообъяснимые происшествия прорывают ткань событий – и без того сетчатую, нецельную, и за ними нередко следуют изменения меньшего масштаба. Вернее, на первый взгляд меньшего. О значимости перемен можно судить, только увидев общую картину, подобно тому как, наблюдая поверхность Луны в телескоп, видишь продырявленную астероидами пористую поверхность. Возможно, все происходит в обратном порядке – за чередой относительно незаметных перемен следует нечто, во что невозможно поверить. По большому счету этот, видимый нам, порядок вообще не важен. Я не знаю, что движет событиями. Я пытаюсь быть точной в словах, что бы за ними ни раскрывалось, ни разворачивалось, ни исчезало.
К нам едет Хедва, и волосы ее, как раскаленный воздух, сквозь который уходит под землю солнце.
Я пишу это теперь, когда ничего уже исправить нельзя. Ничего, включая тот август 1932 года, или это был 52-й, не помню, не суть – какой-то второй из годов. Это попытка (еще одна?) зафиксировать в памяти исчезновение памяти. Что является единицей воспоминания? Случай растворения временных координат, наложения одних на другие, при сохранении изначальной дистанции между наблюдателем тогда и сейчас? Слишком много «но». Можно ли говорить о памяти как о самодостаточной системе или же необходимы ниточки, пунктирные линии исписанной шариковой ручкой – между воспоминанием и событием, к которому оно относится? Уже не говоря о том, как измерять события и вовлеченные в них объекты – когда лица плывут сквозь лица потоками то мерными, то пульсирующими; когда происшествия раскрываются из бесцветных сердцевин, изменяя траектории, заполняя пространство другими улицами в решающий момент, невстреченными взглядами, магнитами случайностей, медузами узнанных окон, последними катерами по летнему времени. Если единицы измерения пока не установлены, то об исчезновении чего может вообще идти речь?
К нам едет Хедва, и лицо ее прекрасно, как тонкий песок, тронутый следами шакалов и цапель.
Я пишу это теперь, в этом августе, пока слово «я» еще не полностью утратило свой смысл. Это попытка оболочки зафиксировать момент собственного растворения, поскольку ответ на вопрос, что именно ее заполняло, кто именно из нас был тем, про что я сейчас говорю «я», в сложившихся обстоятельствах уже представляется невозможным. От этого августа напрямик – к тому, тысяча девятьсот какого-то там второго года: компенсирующий механизм, позволяющий обойти засвеченные контуры, лица, черты которых сменяются с такой стремительной скоростью, что глаз не успевает за этими переменами и видит лишь тень движения, туман, и фигуры людей – словно космонавты в шлемах, отражающих бесконечную черноту и повторяющиеся узоры галактик в ней. Я скольжу из этого августа в тот, как олимпиец по щербатому ледяному желобу – горы, снег, голые ветви и взлетающие с них птицы закручиваются рябой лентой, обступают непроницаемым коконом, смыкаются стенами туннеля. Мы прыгаем с пирса, солнечный свет пропитывает небо и проступает наружу, отражается от морской ряби миллионами сверкающих игл, мы летим, и в сияющем пространстве нет ничего, с чем можно было бы соизмерить скорость и движение – только раскаленный ветер. Но сразу же ветер исчезает, обруч солнца повис далеко над головами, и мы стремимся к нему, мчимся вверх – потревоженная водная толща комкает тени рыб. Выдох, вдох, вода щекочет ноздри, на востоке проступает берег, на западе – горизонт, между ними – прежние – мы, но это не так, потому что одного из нас – нет.
К нам едет Хедва, и глаза ее, как расщелины в скалах над испарившимся морем.
Я пишу это теперь, в этом августе, неважно какого года, пусть это тоже будет какой-нибудь второй год. 1842-й, 2082-й, 32-й суть такие же оболочки, и, понимая это, я чувствую, что рядом – кто-то еще. Солнце всех августов нависло над головой.
К нам едет Хедва – и губы ее, как вереницы птиц, вытянувшиеся в облаках.
Думали, там будут ее записи, она же всё время писала что-то. Открыли чемодан, а в нем только камни, самые разные – базальт потухших вулканов, гранит земной лавы, папортники, исчезнувшие миллионы лет назад, камни куриные и лунные, камни стрел и возвращений, острые и отшлифованные песком, изъеденные ветром, мчавшиеся в речных потоках и застывшие на дне океана. Собрание поначалу показалось нам настолько случайным, бессистемным, что мы подумывали даже возвратить каждый из них на свое место, но в итоге отказались от этого плана и изобрели игру. Теперь, когда кто-то из нас не помнит, мы достаем один из камней и говорим «вот то, что ты не помнишь». Игрок кладет камень на стол и рассказывает дальше.
Иосифу Кавакису просто не повезло. Не смог уснуть не в ту ночь, вышел пройтись не в тот час, свернул не в тот переулок, на в окнах жизнь в пути не засмотрелся и вообще оказался внимательней, чем обычно. Заметил: над асфальтом больше темноты, чем в прошлые его прогулки – там, где на мостовой каждый раз блики от фонаря, появилась тень. Она не отбрасывалась объектом, а как бы из объекта исходила, его скрывая, или наоборот, крича собой, но звук переходил в прозрачное и темное и был медленным. Теоретически, еще не поздно было пройти мимо, не придав значения увиденному, не вглядевшись, мысленно отмахнувшись – невидимый жест кисти руки в сторону от переносицы отодвигает едва замеченное и будущее за ним: людей, города, траектории, случаи, оставляя ровное пространство того, что может еще произойти. Но Иосиф замедлил шаг, словно какая-то часть него уже знала, что другого пространства нет, уже настроилась на камертон нависшей над ним катастрофы, уже шла прямо на нее, уже не могла отвести от нее взгляд. Из глубины тени проступало человеческое тело. Иосиф увидел неестественно вывернутую руку – как нос корабля, за которым из тумана следует корпус, и затем – распластанного на асфальте человека средних лет. Человек лежал на спине, голова его была повернута от Иосифа к ракушечной стене жилого дома, пальцы правой руки вытянуты, а левой, поднятой ко лбу, – скрючены и ободраны у ногтей. Он был одет в вылинявшие, протертые на коленях джинсы, домашние тапочки со свалявшимися плюшевыми помпонами и – почему-то – в белую рубашку с манишкой и черный смокинг. На белой рубашечной ткани расплывалось красное пятно, из пятна торчала пластмассовая рукоятка ножа. Иосиф не мог пошевельнуться – на долю секунды детали стали нестерпимо четкими – оторванная пуговица на правой манжете накрахмаленной рубашки, аккуратно подстриженные седые волосы на застывших висках, камни стены, испещренные бороздками разной глубины – а затем расплылись, потеряли резкость. Иосифу стало трудно дышать, подкашивались ноги. Но он все-таки сфокусировал зрение, смотрел теперь прямо перед собой и видел: фигуру в нескольких шагах от мертвого тела. Даже в этой темноте – то ли подступившей к Иосифу вплотную, то ли теперь переполнившей его и проступавшей наружу, он различал лицо – взгляд всверливается в его зрачки, проникает в глазницы, заполняет их, не уходит. «Убийца!» – выдохнул Иосиф. Он набрал воздух в легкие, хотел выкрикнуть это слово что было сил, но только шевелил губами, как бесполезная глупая рыба. Он попытался вдохнуть еще раз, но не смог. В глазах у него потемнело.