Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роли зарубежных дам в заурядных спектаклях не могли удовлетворить творческие амбиции Гурченко – она понимала, что может больше. Это «больше» было связано с окружавшей ее жизнью: Люся быстро накапливала опыт, он требовал прямого выхода в профессию. Гурченко играла маркизу – точнее, играла в свою маркизу – и ждала работы в кино. Ждал ее и весь этот театр-студия, где собрались люди кинематографические, всю жизнь бредившие не запахом кулис, а треском пресловутой хлопушки помрежа и бестолковщиной съемочной площадки. Эти люди прекрасно умели сохранять творческое состояние, даже когда оператор, тыча экспонометр им в щеку, что-то орал разъяренно осветителям там, наверху. Но они терялись на огромной сцене и в огромных ролях, которые нужно прожить на одном дыхании, сразу, за три часа спектакля. Они, привыкшие к «короткому дыханию» кадра, старались овладеть навыками театрального актера, и это им иногда удавалось. Но все равно были не из этого гнезда, знали свое ни с чем не сравнимое счастье и о нем тосковали. Лучше других об этом их состоянии рассказывала Елена Кузьмина:
– Студия киноактера – это биржа труда. Лежат альбомы с фотографиями. Стоит телефон. У телефона сидят люди. Ждут ролей. Здесь и начинается профессиональная жизнь «лучших из лучших».
Кузьминой еще повезло: она была любимой актрисой и музой сначала Бориса Барнета, потом Михаила Ромма – это обстоятельство позволило ей сделать карьеру на экранах, стать популярной и любимой зрителями. Среди мужей Гурченко знаменитых режиссеров не оказалось – ей за себя приходилось сражаться в одиночку.
Мотаясь из города в город, живя в гостиницах, самолетах и поездах, я все мечтала: вот вернусь в свой дом и заживу счастливой семейной жизнью. И вот после съемок я наконец-то оказалась дома, в квартирке на окраине Москвы. Но меня уже не ждали. Все для меня было здесь чужим. Три фильма подряд. В Москве бывала редко. Что ж, такая профессия.
Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»
Сначала я вообще не хотел писать об этом. Личная жизнь звезды, конечно, лакомая пища для желтой прессы, и люди перемывают ее подробности с не очень понятным мне вожделением. Но при встречах с Гурченко мы оба интуитивно обходили эту тему. Мне казалось бестактным расспрашивать, да и не хотелось уподобляться тому детсадовцу, которому непременно нужно посмотреть, что у подаренного ему медведя внутри.
Наверное, неосознанно берег в себе ощущение восторга перед земным чудом, которое посещало каждый раз, когда я смотрел фильмы с этой удивительной актрисой. Берег дистанцию, которую инстинктивно установил между созданными ею образами и тем, что казалось житейской мелочевкой, пятнами на солнце.
Люся тоже о личной жизни не распространялась. И кажется, ценила, что я не пытаюсь в это дело лезть, как лезут ненавидимые ею «журналюги». В этом мы друг друга поняли. Я понимал, что все раздутые прессой сложности ее характера – не более чем род самообороны. Она знала, что я это понимаю. Она на экране играла так, что себя заживо сжигала, – иные из ее коллег считали это непрофессиональным. Я не лез в интимные подробности – и как журналист в этом тоже был совершенно непрофессионален.
Когда после краха СССР стали быстро распадаться и моральные табу, которые нам вдалбливали в советских школах, – это воспринималось с почти физической болью. Рушились легенды: то, что вчера казалось безупречно прекрасным, в одночасье становилось уродливым, как хорошо поживший портрет Дориана Грея, с которого сдернули покрывало. Звезды кино и театра стали наперебой писать мемуары, особенно упирая на интимные подробности своих бедовых, как обнаружилось, жизней. За ними последовали люди, имевшие к звездам причастность, – стали упоенно разоблачать кумиров, да еще с какой-то мерзко сладострастной интонацией, напоминавшей вкрадчивый голосок героини артистки Ирины Мурзаевой – вечно любопытствующей соседки из комедии «Близнецы», которая точно знала, что все вокруг пошляки и развратники, осталось только собрать факты.
Гурченко в двух своих книгах рассказала о детстве, об отце, о войне, о ролях – так полно и выразительно, что стороннему автору рассказать о ней что-то новое почти невозможно. В них она тоже тщательно обходила подробности интимной жизни, следуя неписаному праву на личные тайны.
Ее третья, последняя книга «Люся, стоп!» изумила внезапной откровенностью. Она вообще уже не похожа на книгу – скорее на дневник, адресованный только самой себе. Назначение дневника – выговориться. Опубликованные дневники очень часто разрушают тот главный образ художника, который живет в его творениях – полотнах, книгах, фильмах, ролях. Так случилось, например, с дневниками великого режиссера Тарковского – в них внезапно обнаружилась такая мелочность и мстительность натуры, которая открыла его фильмы с новой, неприглядной стороны: дневники стали просвечивать сквозь хрестоматийные кадры, разрушая их тщательно выстроенную гармонию.
Как сказали бы в Одессе: а оно кому-то нужно?
Я никогда не понимал желания известных людей вот так беспощадно срывать с себя одежды. Но и это входит в комплекс человеческих сложностей, которые тоже придется понять. И даже простить за то, что в нашем сознании опять разрушилось что-то важное, заменявшее нам эфемерный идеал. А недавно я прочитал откровения известной журналистки о том, как она изменяла, потом врала близкому человеку, потому что считает честность пороком. И понял, что в отсутствие общепринятых нравственных установок каждый начинает трактовать законы жизни по-своему. Все разбежались по своим сусекам, над каждым – свой закон. Стало быть, и осуждать никого не нужно.
Последняя книга Гурченко неожиданно оказалась сбивчивой, невнятной, непоследовательной. Она сама это чувствовала и предупреждала: «Эта глава будет совсем сбивчива и непоследовательна». Дневниковые записи. Протуберанцы отчаяния, сполохи вечных сомнений, плоды ночной бессонницы. Люся с юности крепко верила в добро, слишком крепко в него верила и на него полагалась. Дитя войны, она была убеждена, что теперь, в мирной жизни, все будет хорошо. Что время предательств навсегда ушло. Что ушел холод – и все будут друг друга только любить, только помогать, друг другом только восхищаться. Жизнь оказалась много прозаичней, и расставание с иллюзиями было для нее процессом слишком грубым и мучительным. Холод только отступал на время, а потом возвращался снова и снова. И ей нужно было выплеснуть преследовавший ее страх холода – физического и человеческого – на страницы.
В этой книге она уже открыто пишет о пяти своих замужествах, из них четыре закончились крахом. Пишет об изменах людей, которым верила. Слова «измена» и «предательство» срываются с ее пера так часто, что теряют свой чрезвычайный смысл. В музыке нельзя всю партитуру играть «фортиссимо» – но именно в такой, предельной интонации звучит ее книга-исповедь.
Поэтому все-таки о личной жизни. Тем более что здесь, как ни у кого более, явила себя уникальная способность этой актрисы абсолютно все увиденное и пережитое – все, без остатка – претворять в материал для ролей. Она всегда играет то, что знает, что так или иначе прошла сама. Отсюда особая, личная интонация всех лучших ее картин.