Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мне — сидеть в засаде.
— Сиди в засаде.
— Устала, больше не могу. Нужна определенность.
— Ну, вот, внизу редакционный двор. Смотри, какая из машин проедет первой. Светлая — значит писать, темная — значит, не нужно.
— Едет красная! — закричала Жанетта.
— Ярко-красная?
— Алая «хонда».
— Если алая, значит, писать. Только вот еще что, у Арбатовой прочитала: мужчина, которого мы завоевываем и, чтобы влюбить в себя, предпринимаем усилия, на самом деле нам не нужен. Имеется в виду — не предназначен.
— То есть как?
— Очень просто: то, что твое, приходит само и без всяких усилий.
— Ну, не знаю, — засомневалась Жанетта. — Все, что ко мне приходило без усилий, — такие персонажи, что без слез не взглянешь.
— Ты про фотографа из «Шпиля», того, чуть повыше собаки? — нервно расхохоталась Галина.
— О, этот тип не предел мужского безобразия… Хотя, конечно, с ростом — это сложно. Ну, не рассматриваю я мужчин ниже ста восьмидесяти.
— А если сто семьдесят восемь? — спросила я, пересев за чайный столик.
— Если сто семьдесят восемь, то бешеная энергетика и самость. Без усилий. А как насчет лежачего камня, под который вода не бежит, как насчет милостей от природы?
— Камни и милости — все, что касается быта и деловой сферы, — оживилась Галина. — Только есть куча нюансов. Как утверждает соцопрос, львиная доля романов завязывается на отдыхе, в походах, в стройотрядах; еще — в предвыборных кампаниях, то есть когда люди получают возможность длительного общения, и их не отвлекает привычная среда. А в привычной среде тьма тьму-щая потенциальных любвей вянет на корню из-за того, что люди не имеют возможности рассмотреть, вникнуть друг в друга. Потому что с первого взгляда — ничего непонятно.
— Со второго и с третьего — тоже.
— Да, в этом что-то есть, — задумчиво сказала Жанна. — Сколько счастливых пар на вопрос о том, как они познакомились, отвечают: мы три года работали вместе и только здоровались, но однажды… Присмотреться к коллегам — вы как?
— Слушайте, я брала интервью у мужа Гундаревой, Михаила Филиппова, давным-давно, вы, конечно, не помните. Так вот, он сказал, что все просто: нужно только дождаться своего человека.
— Своего человека? А как я узнаю, что мой?
— Он сказал: вы почувствуете.
— Галь, ты что почувствовала со своим Аркашей?
— То и почувствовала, что пропала. А ты?
— Бог его знает, не помню. Так, знаешь, можно ждать всю жизнь!
— А моя психологиня сказала, — села на своего конька Галина, — всегда существует несколько вариантов идеальных партнеров, как минимум три. А мы вцепимся в одного и больше никого не видим.
С Галкиным письмом я потеряла и те полмысли, четверть мысли, с которой собиралась начать статью. Нет, на работе писать невозможно. Как писать? Привязать себя к стулу! Единственный известный мне рецепт, работающий безотказно, в этот день буксовал, и я, кое-как нацарапав свои двести строк о перепрофилировании очередного дворца культуры, поехала к Водонееву в филармонию: набирать материал. Надо все-таки уведомить общественность о его эпохальном вечере.
Набирать — не писать. Собственно, я бы могла обойтись и без Саши — достаточно было его стихов, — но неожиданно для себя решила сделать большую статью, а это без контакта, без атмосферы невозможно. Дело даже не в летнем межсезонье (все закрыто — о ком, как не о поэтах, и писать?) — мне не давала покоя та, случайная встреча на рынке, когда я его не догнала и не остановила, а по всем моим ощущениям — должна была остановить. Друзьями мы не были никогда — кажется, он и без меня едва переваривал и наполнял жизнью свои многочисленные связи, но меня трогали его театральные работы, а то, что я ценила в его стихах — талант сказать о самом-самом интонацией, деталью, — было важнее всякой дружбы. Для него и для меня. Я была убеждена, что Водонеев трагически перепутал времена. Он, безусловно, из Серебряного века, с которым помимо стихов совпадал всей своей сущностью: полубезумием-полугениальностью, черной меланхолией, которую сменяла суетливая деятельность, неспособностью взрослеть и стареть вместе с веком, всей этой «чрезмерностью в мире мер», не дававшей ему ни минуты равновесия, не говоря уже о покое. Как-то я даже сказала ему об этом. Он задохнулся и застыл:
— Правда? Вы это поняли?
Чего и понимать — довольно взять и прочитать любой его сборник, хоть те же «Письмена». Однако мне всегда было как-то не до Саши. Семь — восемь театров, каждый из которых выдает по четыре премьеры в году, филармония, фестивали, гастроли, скандалы плюс кульбиты чиновников от культуры разрывали меня на части, и я, как Золушка, пыталась уследить за всем этим хозяйством, с утра до ночи отделяя зерна от плевел, — на познание себя-то не оставалось ни времени, ни сил. Не говоря уже о Саше Водонееве. Во всем этом, как бриллиант среди навоза, сверкал один гигантский плюс: на какое-то, даже весьма продолжительное, время работа в газете была способна заменить ту самую «личную жизнь», о которой мы так много говорили, но которой так мало «пользовались».
4
В филармонии на меня посмотрели странно, объяснив, что не видели Водонеева две недели и что предстоящий вечер на грани срыва. Сашин сотовый глухо молчал, и, поднявшись к директору, я выслушала две версии Сашиного исчезновения:
— В запое либо на шабашке. Чай, не впервой: проспится и придет. А мы его — уволим.
Директор филармонии Талгат Хусейнов смотрел на меня весело и зло, а на его фантасмагорически длинном столе бликовали афиши предстоящего вечера. Я подошла, потрогала холодный свежий глянец: Саша стоял вполоборота и почти что спиной, в том же светлом плаще, как будто собираясь уходить, но строго смотрел нам в глаза — отчужденным, несвойственным ему беспощадным взглядом, словно сбросив все прежние маски, под которыми его знали. И опять, как тогда, во мне что-то вздрогнуло и заныло:
— Нет-нет, мы виделись в субботу, он был трезвый. Шел репетировать, спешил.
— Оставимте, не будемте об этом! Елизавета Федоровна, я вас умоляю! Ведь семь предупреждений — только письменных! — два выговора, пять взысканий. И Бог свидетель: я терпел подольше, чем Шапиро.
— Талгат Ильясович, побойтесь Бога. В театре у Шапиро Саша прослужил пятнадцать лет.
— Так он из них четырнадцать не пил. А у Шапиро абсолютная монархия: предупреждение — и вон.
А здесь — как клоун на паркете: все можно. Прошу покорно, кончилось терпенье.
— Талгат Ильясович, вы добрый, вы великодушный… Куда же он пойдет? Ведь в драму не возьмут, а в остальные — невозможно. У нас на днях идет огромный материал о Саше и о филармонии, как-то некрасиво получится, подождите. Вот вечер состоится — там решите. А что билеты, проданы?
— Да ничего идут билеты, даже странно, — вздохнул Хусейнов, запечалился и погрузился в кресло.