Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо сказать, что маленький перепуганный Мони потерял к Ивке всякий интерес в тот самый момент, как Авраам Зингер пообещал ему Ивкину руку. До этого он желал ее, а после, надо же, больше нет. Из-за нее он готов был перерезать себе вены в ванне с горячей водой, отравиться газом, выстрелить себе в висок, но все это прошло, как только затих шепот на Пражской, перед синагогой, растворился в воздухе, как облако над городом, и люди забыли, что Ивку после бесчисленных просителей ее руки, которым было отказано, солидных и богатых евреев со всего королевства, получил Соломон, еврей лишь по своему имени, а во всем остальном гой, без роду и племени, ничтожество, без веры и знаний, которого не впустили бы в храм, даже если б мир превратился в геенну, а Соломон остался последним из последних евреев. Вместо того чтобы рядом с Ивкой и ее красотой, рядом с большими глазами, которых дети боятся, а мужчины в них тонут, бедный маленький Мони стал важным и уважаемым, вместо того чтобы через Зингера приобрести авторитет и прославить свою фамилию, пусть даже ради одного только, чтобы на Рош ха-Шана[36]дуть в шофар[37]барух ата адонай элохену мелех хаолам ашер кидешану бемицвотав вецивану лишмоа кол шафар, а на шаббат быть неподвижным, как мертвое тело, как каменный столп, – все это имело бы смысл, если бы только маленький дрожащий Мони стал важным и авторитетным, как какой-нибудь из Зингеров, но вместо того, чтобы все сложилось вот так, получилось наоборот, и Ивка рядом с ним стала невзрачной и несчастной, такой, что никакой мало-мальски образованный и солидный загребский еврей ее не замечал, да и Зингеры больше не были такими, как прежде; в шутку даже говорили, что среди них есть евреи, и притом хорошие евреи, еще есть швейные машины, а есть и те, кто просто совсем никто и ничто.
В то пятое марта, и еще весь следующий месяц, Мони неподвижно сидел на кровати, ждал, когда за ним придут и обдумывал, что сказать Ивке на прощание. Думали, что он болен; Георгий Медакович несколько раз отправлял к нему посыльных с лимонами, апельсинами и разваренной овечьей головой, которая вылечивает все на свете болезни, узнавал, не лучше ли Мони, выздоровеет он или же в конце концов окончит свои дни на смертном ложе от самой странной болезни нашего времени – меланхолии, которая часто начинается именно с приступов желчного пузыря, после чего превращается в печаль, самую глубокую из тех, что можно себе представить, в душевную немощь и длительное смертоносное молчание. Хозяин Георгий не был человеком особо верующим, однако считал, что не может уволить Соломона именно потому, что тот еврей, живущий в имперском и королевском городе Аграме, задыхающемся под белградским сапогом, где и на Георгия, когда он проходит по площади Елачича, косо смотрят только потому, что он православный. А природа вещей такова, что и еврей будет виновен, если народ стал считать виновными православных, решил хозяин и впервые стал воспринимать Соломона как кого-то, кто важен и кто мог бы, если, не дай Бог, положение дел в королевстве не улучшится, стать ему союзником. Да, Георгий родился в Загребе, здесь, недалеко от Зриневца, и здесь родились и его отец, и дед, и прадед и прапрадед, и с тех пор как появились Медаковичи, было известно, что все они родились в Загребе, однако, если вдруг сюда хлынет сброд из Лики и Герцеговины, городские господа защелкнут замки на всех подъездах, ворота запрут на засовы, опустят жалюзи и закроют глаза, пока народный гнев будет преследовать Георгия. И после того, как его схватят и забьют насмерть вместе с остальными аграмцами, которые крестятся тремя пальцами, и после того, как волнения прекратятся, в воскресенье, в кафе «Дубровник» за чашкой какао и рогаликом те же самые господа равнодушно поинтересуются: что-то не видно господина Медаковича, не простудился ли он?
Вот почему Георгий Медакович вдруг стал так внимателен к писарю Танненбауму, хотя в более счастливые времена он бы этого маленького еврейчика, бледного и какого-то никакого, как тефтеля бедняка, уволил со службы и за меньшее нарушение дисциплины, чем месячное отсутствие на рабочем месте, вызванное острой меланхолией. Однако сейчас Соломон ему нужен, и он посылает ему лимоны и апельсины и эту разваренную овечью голову, которая лечит все болезни, потому что он, Медакович, хозяин конторы, надеется с кем-нибудь разделить свой страх, а если же преследования когда-либо начнутся, он будет знать, что по крайней мере одна дверь для него останется открытой.
В конце концов и жандармы за нашим Мони не пришли, и он не придумал, что бы сказать Ивке при расставании. Может быть, это его и спасло: еще не настало время уходить без прощальных слов.
После того как десяток дней в народе множились рассказы и уже была опасность, что каждый из них может лопнуть, как созревший нарыв, и разлиться по улицам, в газетах опубликовали имена схваченных негодяев. Их насчитали четырнадцать, это были представители всех вероучений, по происхождению из всех частей королевства, но большинство всё же из Боснии и Далмации. Руководили бандой три брата, Богдановичи, каждый старше восьмидесяти пяти лет, родом купрешане, первые ордера на их арест были выписаны еще во времена Боснийского пашалыка[38].
Вот как писали об этом «Новости»:
«Навряд ли кому-нибудь даже в самом страшном сне могло присниться, что кровожадные гайдуки из народных песен появились на окраине нашего главного, самого большого и самого хорватского города, да к тому же еще спустя пятьдесят с чем-то лет после того, как гордая Босния сбросила с себя цареградское ярмо. Но такая беда пришла к нам, а добропорядочный крестьянин Крсто и его верная жена Илона кровью своей заплатили за этот парадокс истории. Понадеемся, что других жертв братьев Богдановичей и их сообщников нет, ибо если эти бандиты проникали в сам Загреб,