Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще хуже, если ребенка в цирк поведет одна Ивка.
– Но, дорогая госпожа Диамантштайн, – передразнивала Ивка сестру доктора Леви, очень опасную и вездесущую старую деву, – разве не низко мы пали, разве завтра почтенные загребчане не начнут путать еврейских женщин с цыганскими от одного только, что увидят, как Зингерова дочка водит ребенка в цирк, может, чтобы научить чему-нибудь полезному, а может, чтобы продать циркачам. А потом, госпожа Диамантштайн, люди еще удивляются, когда господин Гитлер говорит, что всем нам грош цена. А какая нам может быть цена, ведь Ивка-то еврейка?
Мони смеялся, пока у него снова не заболел желчный пузырь, а Руфь от изумления таращила глаза, потому что в такую игру мама Ивка никогда не играла; еще чуть-чуть и она превратится в старую деву Леви и ведьму Диамантштайн, с уродливой красной бородавкой на кончике носа, растрепанную и крикливую, как будто сбежавшую из сказки про Белоснежку.
А может, Мони сводит Руфь в цирк?
Ну, об этом не может быть и речи. Он бы утратил даже ту малость уважения, которая осталась у него на Пражской и Пальмотичевой, но хуже всего даже не это, а то, что после такого начнут еще откровеннее насмехаться над папой Зингером.
– А только каков его зять, дорогая госпожа Диамантштайн, – потащил маленькую девочку в цирк! Сказал, что хочет показать ей номер с обезьянами. А папенька Танненбаум будет самой крупной среди них.
Так что не осталось ничего другого, кроме как спросить Амалию, не отведет ли Руфь в цирк она.
В субботу, предпоследний день гастролей «Империо» в Загребе, Ивка чуть позже четырех часов отвела девочку к Амалии. Та была уже готова, в старинном черном платье из тех, что надевали больше двадцати лет назад женщины в Перасте и Которе, когда отправлялись на воскресную мессу. Она получила его в подарок от матери Раде, вскоре после свадьбы, чтобы носить в особо торжественных случаях. Так как, по оценке Амалии, до похода в цирк таких особых случаев было только два: похороны Стиепана Радича и отъезд брата Ивана в Америку, от платья сильно пахло нафталином и было бы лучше его сегодня не надевать. Платье следовало где-нибудь хорошенько проветрить, например отнести в парк на площади Свачича в солнечный день, повесить куда-нибудь на ветку, чтобы несколько часов повисело, и только потом надевать. Но кто после такого дождется достаточно торжественного случая? Прежде чем он подвернется, в шкаф с платьем положат несколько шариков нафталина и все пойдет сначала, а Амалия так никогда его и не наденет. Короче говоря, раз пахнет, то пусть и пахнет, ведь пахнет не говном и не мочой, а просто нафталином. И еще тихими и одинокими старыми девами, и смертью.
Ивка, увидев ее в этом платье, даже отпрянула.
– Ох, душа моя, да оно вам идет, как Грете Гарбо! – быстро проговорила она.
Амалия знала, что Ивка лжет, как лжет всякий раз, когда оставляет у нее Руфь. Ивка считает, что Амалия ненормальная, что она не отличает безумия от жалости к рожденному ребенку, и поэтому старается сказать ей что-то приятное и забраться в самое сердце, чтобы та не сделала Руфи ничего плохого. Это длится уже годами, еще с тех времен, когда девочке нужно было менять пеленки, каждую среду и пятницу, а иногда и чаще, и хотя что-нибудь изменить тут было нельзя, Амалия не привыкала и с все той же глухой ненавистью терпела, когда
Ивка, беря ее за руку, шептала и пела ей в ухо:
– Не давайте ей, драгоценная моя, приближаться
к животным,
С расстояния пусть на них смотрит:
такие же бивни у слона,
Такие же полосы на тигре,
когда на них смотришь с пятидесяти шагов.
Ядона съел лев, Урия убил медведь, пес Ахабу
Отгрыз ухо, а доктору Бронштейну
обезьяна в Максимире
Палкой выбила глаз. Не давайте, дражайшая,
Не пускайте, радетельница,
чтобы не подходила к животным,
И не бойтесь прикрикнуть,
если вдруг перестанет слушаться —
Представление начиналось в пять, а пространство перед большим шатром уже было переполнено людьми. Амалия взяла девочку на руки, чтобы та не потерялась среди стольких штанин и чтобы ее, не дай Бог, никто не сбил с ног. Малышка не тяжелая, и она наслаждалась тем, что все, кто их не знает, – а такими были все вокруг – принимают их за мать и дочь. Им не кажется странным, что у Руфи волосы черные, как нагар в трубке, глаза большие и круглые, больше, чем у взрослой женщины, и полные красные губы, словно она какая-то турчанка, а Амалия – блондинка, со светлыми глазами и губами такими тонкими, как будто они созданы только для того, чтобы произносить Аве Мария и Патер ностер. В этой толкотне они мать и дочь.
Руфи понравилось, как с такой высоты выглядят люди. Мужчины были лысыми, женщины растрепанными, а дети вопили из глубоких глубин:
– Не спускай меня, не спускай меня! – кричала она, пока они пробирались ко входу в цирк.
Неприятный запах платья Амалии терялся в запахах другого Загреба, того, который по субботам перед ужином не прогуливается по Илице и не ходит с детишками в матросских костюмчиках по улице Гундулича до Ботанического сада. От этого Загреба пахло чесноком и боснийской ракией-сливовицей, плохим табаком, гнилой картошкой, дымом горящего угля и тяжелым трудовым потом, которым, когда осенью опустятся туманы с Савы, будет ранними утрами вонять весь город, от Трешневки в сторону Боронгая, до предместий на востоке и первых сел, таких как Дубрава, Дуго Село и Сесвите, докуда простираются ежедневные маршруты загребского пролетариата. Среди таких запахов ее нафталин производил впечатление даже слишком господских духов так же, как и платье из Боки, среди всех серых и синих, траченных молью и слишком долгой жизнью одеяний, казалось нарядом, попавшим сюда из русской сказки про Василису Премудрую.
Но тут из-под купола шатра сверкнула сотня прожекторов, земля задрожала от звуков барабанов, в которые били пятеро огромных негров с обритыми головами; Руфи стало больно в глазах от такого света и в ушах от такого грохота, но она кричала с таким восторгом, что Амалия ладонью прикрыла ей рот:
– Помолчи, тигренок, – прикрикнула она, – не то нас выгонят!
Руфь, правда, не поняла, почему их выгонят, если кричит она, и не выгонят, если кричит тетя Амалия, но для обсуждения этого не было времени. После того как