Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белль глядит на мальчиков, готовящихся к «нырку в прорубь». На нас не смотрят, по нам скользят взглядом, это совершенно другое.
– Тогда мы должны добиться того, чтобы они на нас смотрели.
Я киваю и указываю на учителя плавания, его рука трогает свисток, висящий вокруг шеи. Мои слова застревают, как дети в трубе водной горки, что собираются в паровозик внутри, и из нее выстреливает немного воды. Тело начинает дрожать, кнопка трется о ткань купальника.
– Паника – это не враг, а предупреждение. Остается только один враг, – говорю я. И прежде чем подняться на стартовую тумбочку, я вижу перед собой Маттиса. Слышу свист его коньков, бурление пузырьков воздуха подо льдом. Аквалангисты сказали, что под водой твой пульс учащается, но я еще даже не коснулась ее, а сердце уже бьется о грудную клетку, как кулаки об лед в моих кошмарах. Белль обхватывает меня: нас учат спасать людей из проруби, но на суше непонятно, как удержать кого-то над водой, и поэтому рука Белль тяжелая и неудобная. Ее купальник приклеился к телу, видна полоска между ее тонкими ногами. Я думаю о бородавках на ступнях Евы. Как они взорвутся и наполнят бассейн зеленым ядом, который превратит аквалангистов в квакающие конфеты-лягушки.
– Ее брат, – рассказывает Белль учителю по плаванию.
Он вздыхает. Все в деревне знают про нашу потерю, но чем дольше Маттиса нет, тем больше люди привыкают, что нас теперь пятеро, а новые люди в деревне и не знают другого. Мой брат медленно выветривается из их голов, а в наших он тем временем застревает все больше и больше.
Я освобождаюсь от Белль и бегу в раздевалку, надеваю пальто поверх купальника и ложусь на скамейку, которая пахнет хлором.
Я уверена, что вода внутри меня мгновенно вспенится из-за кусочков зеленого мыла, что до сих пор во мне. Все будут указывать на меня, а затем мне придется рассказать, что меня беспокоит. Я начинаю осторожно изображать плавание на животе на скамейке. С закрытыми глазами я делаю гребок баттерфляем и ухожу в прорубь. Потом замечаю, что мои руки больше не гребут, и я только двигаю бедрами вверх и вниз. Аквалангисты правы: учащенное сердцебиение и ускоренное дыхание. Враг – это не переохлаждение, а воображение.
Скамья скрипит под моим животом, словно черный лед. Я не хочу быть спасенной, я хочу утонуть. Все глубже и глубже, дышать становится все труднее. Я перемалываю конфеты на кусочки между челюстями: вкус желатина, уверенность сладости. Ханна права: мы должны сбежать от этой деревни, от стада коров, от смерти, от этого истинного естества.
Мать опускает куминный сыр в ванночку с рассолом, созревание занимает от двух до пяти дней. Рядом с ней на полу два больших мешка вакуумной соли. Время от времени она бросает щедрую горсть соли в жидкость рассола, чтобы та впиталась в сыр. Иногда я думаю, не поможет ли столкнуть отца и мать в ванну с рассолом, окрестить их в ней заново «во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», чтобы они обрели твердую форму и сохранились подольше. Я только сейчас замечаю, что кожа вокруг маминых глаз желтоватая и тусклая. Словно она – лампочка над обеденным столом, фартук с цветами на талии – ее абажур, и она постоянно то загорается, то гаснет: нам нельзя сердиться на нее, нельзя молчать и, разумеется, нельзя лить слезы. Время от времени я думаю, что нам было бы спокойнее, если бы родители на некоторое время исчезли, но не хочу, чтобы Оббе был главным: нас и так мало, а станет еще меньше.
Из окна сарая для засолки сыра я вижу, как мои брат и сестра идут к дальнему коровнику. Они собираются похоронить Тишье среди мертвых цыплят и двух бездомных кошек, а моя задача – отвлекать мать. Отец ничего не заметит, он куда-то уехал на велосипеде. Сказал, что никогда больше не вернется. Это из-за меня, я вчера выключила морозильник из розетки: захотела сделать тост с ветчиной, сыром и кетчупом, но когда закончила, то забыла воткнуть вилку обратно – все бобы, которые отец и мать только-только заморозили, сегодня лежат, мокрые и вялые, на кухонном столе. Зеленые горошины выглядят мрачно, словно сраженные чумой кузнечики. Все усилия насмарку – мы четыре вечера подряд по очереди чистили их: на коленях – поднос для очисток, на земле – два бидона для бобов, чтобы матери осталось только промыть и обдать их кипятком, прежде чем упаковать в пакеты для заморозки. Когда растаявший урожай оказался на столе, отец разрезал полиэтиленовые пакеты хлебным ножом, бросил обмякшие бобы в тачку и высыпал их в кучу компоста.
Затем он сказал, чтобы мы поразмышляли над своим поведением, но мы знали, что он просто должен съездить в профсоюз. Когда он вернулся, то уже забыл, что угрожал уехать навсегда. Многие хотят сбежать, но тот, кто действительно сбегает, редко объявляет об этом, он уходит молча. Но все-таки я волнуюсь, что однажды нам придется отвезти в тачке на компостную кучу отца и мать и что это будет моя вина.
После того как отец уехал, мы положили Тишье в контейнер из-под салата. Ханна написала на крышке фломастером: «никогда не забудем», – Оббе смотрел с каменным лицом. Он ничего не сказал, но все чаще трогал макушку и снова всю ночь бился об изголовье и крутился. Так сильно, что отец обмотал край кровати пленкой с пупырышками. Я продолжала слышать щелканье пупырышек. Время от времени я задаюсь вопросом, не потому ли Оббе в таком раздрае, что его мозги перемешались и все в них перепуталось.
– Не поможешь с творогом? – спрашивает мать.
Я отхожу от окна, волосы все еще влажные после бассейна. Никто не спрашивает, как все прошло, они лишь объявляют – если вспоминают, – что нам надо сделать, а потом забывают спросить о результате. Они не хотят знать, как я нырнула в прорубь. Я все еще жива – больше их ничего не волнует. То, что мы просыпаемся каждый день, и не важно, с каким трудом, – для них достаточное доказательство того, что у нас все хорошо: три волхва вновь садятся в седло, хотя седло давно развалилось, и мы стираем кожу о жесткую шерсть скакунов.
Я пихаю пальцами влажные белые кусочки в форму для сыра, пододвигаю ее к деревянному прессу и прижимаю, чтобы выжать из творога сыворотку. Мать закрывает сычужную крышку. Я снова придавливаю творог. Белые кусочки прилипают к пальцам, я вытираю их о подол пальто.
– Как дела в погребе?
Я не смотрю на мать, но разглядываю цветочное поле на ее переднике. Возможно, она однажды переедет в погреб, найдет себе семью – тех евреев, которые там живут, и будет любить их больше нас. Не знаю, что тогда случится с тремя волхвами: отец не может даже подогреть молоко для кофе, оно вечно выкипает, как же ему удастся поддерживать правильную температуру своих детей?
– Что ты имеешь в виду? – спрашивает мать. Она поворачивается и подходит к зреющим на полках сырам, чтобы перевернуть их. Стоило догадаться, что она не выдаст свой секрет просто так. Так же как и с коровами, нужно быть осторожнее при скрещивании разных пород: мать, вероятно, не хочет, чтобы мы с евреями перепутались, хотя мы и не носим желтую звезду на одежде, и волосы у нас светлые, так что различить нас легко. Может быть, она думает сбежать, покинуть нас. Может быть, поэтому она больше не носит свои очки – так мы все больше отдаляемся от нее.