Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта часть разговора никак не будила воображение и не уносила Майкла в небо над далеким городом, полное привидений. Но он видел себя рядом с молодым Иегудой Хиршем, сидящим у старинного радиоприемника в прокуренном углу кафе «Монмартр» на улице Целетна, курил сигареты, вслушиваясь в доносящиеся сквозь радиоэфир голоса на чужих языках. Майкл не различал этих языков, но он знал, что говорят немцы, славяне, австрийцы и русские, и ему было жаль, что с ними нет отца Хини, поскольку тот бывал в Европе и мог бы с этим делом помочь.
А затем рабби рассказал, как в Праге появились грампластинки, и Майкл увидел, как его друг Иегуда Хирш заводит патефон и опускает на диск иглу, и услышал, как тот говорит своим друзьям: в новой Чехословакии, новом прообразе Европы, не будет места ненависти и войне – они будут утопать в музыке Дворжака, Малера и Смéтаны. Эти имена рабби Хирш произносил так, будто речь шла о святых. Майклу эти имена известны не были, он даже не представлял себе, как они пишутся. Из-за рабби мальчик почувствовал острое желание послушать их музыку. Ему захотелось, чтобы мама накопила денег на проигрыватель, пусть даже на виктролу с механическим заводом из лавки общества святого Викентия де Поля, где все можно купить задешево, и он услышит музыку, написанную этими людьми, а заодно и «Дон Жуана». И вдруг он понял, что рабби, говоривший о музыке так, будто бы ее исполняет сам Бог, жил здесь, в синагоге, без всякого радио и с ним не было даже Бинга Кросби и Бенни Гудмена.
– Модерн, мы все были модерн, – сказал рабби без какой-либо музыки в голосе. – Это была новая религия. Модернизм. – Он остановился и взглянул на озадаченное лицо Майкла. – Мы были слишком модерн, чтобы верить в Бога, вот какие мы были.
От этого разговора Майклу стало не по себе. Он не мог представить, что рабби, божий человек, может признаться в том, что когда-то переставал верить в Бога. У святых отцов из собора Святого Сердца таких сомнений быть не могло. Они выглядели так, словно и родились священниками, избранными самим Богом. Или если сомнения у них и были, то уж точно Майклу никто об этом рассказывать бы не стал. Но когда рабби говорил о своей мятежной юности, Майкл чувствовал себя еще ближе к нему, ведь Майкл и сам был полон невысказанных сомнений, своих собственных вопросов.
– Эй, ты же еще ребенок, – сказал рабби, будто бы поняв, что далековато отошел от улиц Праги, названий дворцов, улиц и рек. – Я сказал слишком много взрослых вещей.
Он вернулся к картинкам в книжке, будто изучая карту, проложил путь к Новоместской площади и показал Майклу астрологические часы на фасаде церкви, где каждый час из окон появлялись апостолы, да так точно, что даже проходящие мимо еврейские бизнесмены сверяли с ними свои карманные часы. Затем Майкл и молодой Иегуда Хирш разглядывали кружевной фасад Промышленного дворца. Его башня с часами будто парила в воздухе над крышей, и затейливый рисунок фасада с его чугунными решетками и повторяющимися кругами золотило августовское солнце. Из других зданий прорастали каменные цветы, обвивая друг друга в витражных окнах, и Майкл очутился на ступеньках Национального музея – они с Иегудой Хиршем и его отцом стояли и смотрели поверх Вацлавской площади и слушали, как великий вождь Масарик держит речь о демократии и надежде перед полумиллионной ревущей чешской толпой.
– Как вы можете столько всего запомнить? – спросил Майкл.
– Еврей должен быть наблюдательным и должен все помнить, – сказал рабби и отсутствующе улыбнулся. – Если он хочет жить.
– Совсем как ирландцы при англичанах, – сказал Майкл, вспоминая, как мама рассказывала ему о британских солдатах, которых она увидела на улицах Белфаста в 1923-м, когда была еще ребенком.
– Да, – сказал рабби. – Вроде того.
Он перевернул еще несколько страниц и наконец среди картинок Старого города и Еврейского квартала нашел рисунок с изображением дома, где он жил со своими родителями. На улице, которая называлась У Прашне Браны. Майкл представил себе лицо его отца – скорбное, суровое, с подстриженной седой бородой и в пенсне; вот он сверяет время на своих карманных часах, проходя мимо собора, где ежечасно появлялись фигуры апостолов. Майкл был с Иегудой Хиршем, когда его отец в разгар метели вернулся из магазина одежды, чтобы упасть с серым лицом в кресло перед камином, усевшись точно так же, как мама Майкла сиживала на кресле в гостиной с книгой А. Кронина. А потом мать Иегуды начинала играть Моцарта на пианино, и на лицо его отца возвращался цвет.
– Это было не совсем прекрасно, – сказал рабби. – Но иногда я не сплю всю ночь, вспоминаю.
– У вас остались их портреты?
– Все потеряны.
– А ваша мать…
– Пришел я однажды домой из школы, а ее нет, – сказал рабби. – Вещи забрала. Драгоценности забрала. Мне сказали, что она уехала в Вену. В ту ночь мой папа… он сказал, чтобы ее имя больше в доме не произносили. Мне есть тринадцать лет в это время. В постели, когда я закончил плакать, я услышал, как он тоже плачет в своей комнате. И мы больше никогда не говорили ее имя.
– Простите, рабби. Я не хотел…
– Все в порядке. Это жизнь, случается и хуже.
В тот день рабби больше не рассказывал историй о Праге. Он закрыл книгу, вернул ее на полку и попросил Майкла рассказать ему последние новости о Джеки Робинсоне.
Ночью в темноте своей комнаты Майкл размышлял о том, каково это – если твоя мать вдруг исчезает и про нее перестают даже разговаривать. Он не мог представить себе, что его мама ушла от папы, навсегда уехав в Бостон, Чикаго или Бронкс. Он представил себя на месте рабби, тогда еще мальчишки Иегуды Хирша, лежащего в своей комнате в Праге и начинающего понимать, что никогда больше не увидится со своей мамой. Он знал, что Иегуда Хирш должен был испытать нечто подобное тому, что испытал он сам в тот вечер в начале 1945 года, когда два солдата поднялись по лестнице к их двери и поговорили с его матерью – и она начала рыдать, в первый и последний раз потеряв контроль над собой, а затем ей пришлось объяснить мальчику, что его отец не вернется домой.
Это было всего лишь два года назад. Казалось, с тех пор прошло столетие. В ту ночь он вопил как младенец – и ей пришлось его успокаивать, и обнимать, и рассказывать, что когда-нибудь он еще встретит отца в раю. И она сказала ему, что он должен молиться за своего отца, рядового армии Соединенных Штатов Томми Делвина, упокой Господь его душу, и принять свою боль как жертву ради душ в чистилище. Но Майкл ежедневно молился за отца, пока тот был на войне, и все равно он погиб, и Майкл не понимал, почему он должен по-прежнему молиться за него. В конце концов, сказал он матери, папа не должен попасть в чистилище, ведь он погиб за свою страну. Но она сказала, что они все равно должны молиться за него, и, если даже рядовой армии Соединенных Штатов Томми Делвин не нуждается в этих молитвах, он отдаст их тому, за кого никто не молится. Война унесла жизни и сирот, и некрещеных детей, и евреев, и китайцев, и русских. В этой отвратительной войне погибли самые разные люди, сказала она, и мы должны молиться за них за всех.
Когда он перестал плакать, мама вытерла ему лицо и сказала, что отныне он становится мужчиной в семье, что он не должен показывать свою скорбь чужим людям и что свои чувства они могут выражать, лишь находясь дома. Он так и сделал – не стал взывать к жалости друзей, а когда учитель сказал всему классу, что они должны молиться за отца Майкла Делвина, погибшего на войне, он испытал лишь неловкость.
Но дома, закрыв за собой дверь комнаты, он снова и снова вызывал к жизни образ отца – его мускулистые руки, густой низкий голос и оглушительный смех. Он слышал его пение. Он бродил с отцом