Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно было, конечно, позвать и каких-нибудь флейтисток, но решено было ограничиться тесной и поначалу даже трезвой мужской компанией — все-таки флейтистки вступили бы в непримиримое противоречие с убеждениями некоторых весьма уважаемых участников.
Феликс впервые попал в этот круг, который с давних времен встречался раз в месяц в этих самых термах ради чистоты, здоровья, удовольствия и, едва ли не самое главное, приятной беседы, на которую у завсегдатаев было принято приглашать интересных гостей. Все же правильная замена флейтисткам, — думал Феликс, которому особенно было лестно, что сидит он на мраморной скамье, разомлевший и довольный, по приглашению епископа Константа.
Впрочем, и остальные участники беседы были ему знакомы хотя бы отчасти, кроме разве одного — кудрявого иудея, которого остальные называли Мнесилохом (ведь беседа шла на греческом), и только Констант шепнул Феликсу на ухо, что природное его имя — Иосиф. Но упрекать других в перемене данного родителями имени не подобает тому, кто и сам поступил подобным образом. Иудей торговал «слезами сосен» — так называл он мягкие податливые камешки, привозимые с далекого севера, из земли венедов[44], и самое удивительное было в них то, что внутри попадались насекомые. Каким именно образом насекомое могло проникнуть в камень и причем тут сосны, никто толком не знал, но ценились изделия из таких камешков довольно высоко.
А вот приведенный Мнесилохом-Иосифом гость заставил Феликса вздрогнуть — это был тот самый финикиец Маний, он же Иттобаал, с которым он имел не самую приятную беседу как раз накануне. Но оба не подали вида, что знакомы, сдержанно приветствовали друг друга и назвали свои имена. Интересно, — подумал Феликс, — сколько в этой бане бывает таких маленьких театральных постановок, как сейчас…
Третий участник почтенного собрания как раз отлично разбирался в театральных зрелищах — это был Аристарх, а позвал он с собой ни кого иного, как Мутиллия-Филолога (сколько же двойных имен!), с которым Феликс, собственно, с утра еще и не расставался.
— Поскольку мы собрались не только ради телесных удовольствий, но и ради возвышающей душу беседы, предлагаю избрать тему, — торжественно произнес Констант, когда были внесены вино и легкие закуски и все — чистые, крепко размятые руками банщика, натертые благовонным маслом и пока еще совсем трезвые — наконец расселись по скамьям.
— По традиции, — отвечал ему Аристарх, — тему избирают наши гости, какую пожелают. И отчего бы не предложить совершить выбор приведенному тобой юноше, в чьем взоре светятся любовь к мудрости и одновременно скромность?
— Прекрасная мысль! — согласился Мнесилох.
От привычной расслабленности — после хорошей бани с массажем — у Феликса не осталось и следа. Он сидел на мраморной прохладной скамье, прикрытый лишь большим тканым полотнищем, среди таких разных людей, на которых ему было важно произвести впечатление…
— Я, — кашлянув, произнес он неуверенно, — могу предложить разве что… поговорить о любви земной и небесной.
Мутиллий не то вздохнул, не то чуть кашлянул, не то подавился первым звуком, но не решился говорить в присутствии старших.
— Я знаю, — спешно продолжил Феликс, — что хочет сказать мой друг. Что всё уже написано и сказано, что к словам Платона, к его «Пиру» и добавить-то нечего, куда нам тягаться с великими. Но я и не думаю тягаться. Я…
И отчего-то стало так просто сказать о самом-самом наболевшем.
— …я смиренно хочу услышать, что расскажете мне вы, люди, умудренные опытом и прожившие долго.
Он почти что сказал «прошу вашего совета», но все-таки удержался: это было бы враньем. Что скажет Констант в ответ на прямой вопрос: «можно ли мне любить язычницу, да к тому же еще и распутницу», — он знал заранее. Достаточно было проповедей про христианское отношение к браку как благочестивому союзу двух истинно верующих людей, о который разбиваются волны бурлящего моря разврата.
Но все-таки, все-таки… может быть, прозвучит в разговоре что-то такое, к чему можно будет вернуться — тонкий намек, цитата из Еврипида, — заденет тонкую струнку в душе Константа, заставит его увидеть не просто набор правил, а живого, страстного юношу и самую прекрасную женщину перед ним… не сегодня, так когда-нибудь потом.
А на самом деле, как и всякий влюбленный, не мог он говорить ни о чем, кроме своей любви.
— Разумно, — согласился Констант, — о любви земной и небесной.
— Поддерживаем, — в тон ему отозвались двое других.
И Аристарх добавил:
— Как бы то ни было, друг мой Мутиллий, а просьбу надо уважить. В конце концов, или на Платоне закончилась любовь, закончились поиски и страдания юных, ищущих своего пути? Давай дадим высказаться твоему давнему и нашему новому другу. И может быть, мы, люди зрелого возраста, напротив, подивимся его молодому задору, вдохнем этот аромат весенних цветов, который поэты зовут «любовью». Тебе и начинать, Феликс.
— Мне? — он удивленно оглядел собравшихся, — но я…
— Не волнуйся, — успокоил его Констант, — у нас не принято перебивать говорящих или, тем паче, насмехаться над ними, но когда закончишь речь, мы будем вправе ответить на сказанное тобой. Начинай.
— Хорошо.
В горле пересохло. Феликс взял чашу с вином, сделал несколько больших глотков — не как принято в дружеской беседе, а как пьют после тяжелого дня или, скорее, перед трудным боем, чтобы снять усталость и оглушить страх. Пока вино с ароматными травами, разбавленное подогретой водой, текло по жилам и расслабляло тело, следовало и в самом деле начать, — а там покатится как-нибудь само.
— Прошу вас, друзья, в особенности старшие, простить мою растерянность и неготовность, я никак не ожидал выступать перед вами сегодня, тем более — первым. А что касается предмета, скажу лишь, что нашел свою небесную любовь, но не нашел пока земной. И об этом хотел бы вам рассказать, не потому, что жизнь моя примечательна, но в надежде услышать наставление.
Людям свойственно любить родителей, прежде чем они научатся другим видам любви. Отец мой умер, когда я был совсем малышом, но всё в доме напоминало о его славной жизни, посвященной одному — служению Риму. И я, входя в возраст, привыкал гордиться им как образцом… но любил ли я его? Думаю, нет, и не потому, что нашел в нем постыдное или не свойственное людям благородным, а скорее по незнанию. Отец представал передо мной кем-то вроде Ромула или Геракла, героем древних преданий, пусть даже порог дома хранил память его шагов.
А мать… Она не была мне близка с тех пор, как вышел я из младенчества. Не знаю, что тому причиной: моя ли глупость или детские шалости, а может, ей было просто не до меня. Казалось мне, я был нужен ей только для того, чтобы украшать себя, как жемчугами, моими успехами и достижениями: «видите, каков мой сын!» (а их ой как не хватало). А я так тосковал о ней!