Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15. … Кxd7
16. Фb8+ Кxb8
17. Лd8#
Мат. Мария зажала в руке принесенного в жертву ферзя и не выпускала его еще долго, после того как мы разыграли партию до конца. У нее потекла тушь, под глазами расплылись небольшие темные ореолы. Она то и дело озабоченно стирала их платком.
– Конь b5, – прошептала она тусклым голосом. – Он нашел его. Сделал этот блестящий ход среди беспредельной тьмы. Понимаешь, Гаспар?
Я поймал ее руку, ту, в которой она сжимала белого ферзя Симона Паппа. Мы так и застыли, наклонившись друг к другу и нависая над последней позицией на шахматной доске.
Пламя свечей колебалось. Одна из них в конце концов погасла. Становилось все прохладнее, нас пробирала дрожь.
У меня сдавило грудь, и я почувствовал, что причина вовсе не в холоде, не в шахматах и даже не в трагической истории Симона Паппа.
– Итак, Гаспар, поступим, как договорились, да? – немного помолчав, прошептала Мария.
– Ну да.
Значит, нам предстояло расстаться прямо здесь, на Кампо-деи-Фьори. В два или три часа ночи. Соблюдать договоренности, воздерживаться от лишних слов и разговоров.
Привести все в порядок, вернуть на место стулья и стол, сложить доску и свечи, что мы и проделали. И попрощаться с великим Бруно.
И напоследок, разумеется, обняться.
Потом Мария, не оборачиваясь, ушла.
Я почти не колебался. Она сделала шагов двадцать, не больше. Я бросился за ней:
– Мария!
Она уставилась на меня с чуть заметной усмешкой в глазах:
– Гаспар, вы нарушаете наш договор.
– Ты помнишь Понте-Систо? – спросил я.
– Конечно.
– Мои слова насчет того, как бы я поступил, если бы ты упала в воду?
– Да, помню.
– Я просто хочу сказать, что теперь все по-другому.
– Гаспар…
– В смысле, если бы ты упала в воду. Сейчас все изменилось.
Она рассмеялась. На секунду прижалась лицом к моей груди. И снова зашагала прочь.
Не успела она скрыться из виду, повернув за угол, как я стал жалеть об этой последней минуте. И злиться на себя. За свои нелепые оправдания, которые испортили финал нашего соглашения о расставании. И вызвали это внезапное выканье, прозвучавшее как похоронный звон, нарушив очарование прощальных мгновений.
Черт. Все-таки я мудак.
Мне показалось, что огонь стал слабеть. Зрелище надолго приковало внимание зрителей. Они почти перестали двигаться, переговариваться, комментировать. Ветра по-прежнему не было, стоял густой дым. Силуэт Бруно на костре, все еще в ореоле пламени, оставался едва различимым.
Я повел плечами и высвободился из рук Амандины, показав, что мне не холодно.
Все лето я пахал как проклятый. Амандина разбилась в лепешку и нашла подходящую площадку – заброшенный заводской цех на краю района Берси. Место мрачноватое, зато прохладное, мне там хорошо работалось.
День за днем я подгонял, резал, гнул, паял длинные полосы металла, придавая им нужную форму, чтобы собрать фигуру Джордано Бруно и придать ей достойную форму. Устремленную ввысь, исполненную страдания, благородную.
Как только был готов каркас, едва ли не единственный важный элемент, я набил его недолговечной плотью из папье-маше, соломы и вощеной ткани и наспех соорудил одеяние, несколько раз обернув фигуру тканью, похожей по цвету на облачение доминиканца.
Всему этому суждено было сгореть осенью, на глазах у зрителей, в центре Парижа перед мэрией, на месте бывшей Гревской площади. Все, что не истлеет в огне, станет собственно скульптурой. В таком виде она будет стоять на том же месте несколько дней, а затем ее перевезут в Городок науки и индустрии в парке Ла-Виллет. Об этом договорилась Амандина, она не скрывала, что ей есть чем гордиться.
Неделя за неделей я работал на износ, и дело медленно, но неуклонно подходило к финалу. Если можно так сказать. Мысли о Марии не без сопротивления отступили на второй план. Я перестал ощущать ее отсутствие как ножевую рану, пронзившую меня острой болью наутро после ее отъезда. Я тогда рухнул в пучину одиночества и три дня блуждал по Риму, стараясь затуманить мозг разными способами, о которых сохранил лишь смутное воспоминание.
Между тем Мария по-прежнему была где-то совсем близко. Я видел ее то здесь, то там с такой ясностью, что меня это приводило в оторопь.
Мы обменивались сообщениями, нечасто, поскольку она так решила. На мои длинные путаные послания она отвечала с запозданием и, по-моему, слишком коротко. Она читала в интернете новости обо мне, выражала искреннее восхищение моим творчеством, подкрепляя эмоции аргументами. Однако на мои вопросы, которые я переформулировал по нескольку раз, отвечала невнятно, а то и вовсе не отвечала.
Однако по некоторым уклончивым фразам я догадывался, что ее ни разу не высказанное чувство ко мне не исчезло, что оно, скорее всего, еще живо. Подразумевалось, что это очевидный факт и не стоит к этому возвращаться.
Последнее письмо от нее я получил девять дней назад и помнил каждое слово.
Гаспар, невероятный Гаспар!
Надеюсь, мне удастся приехать в Париж и вместе с тобой посмотреть на сожжение “твоего” Джордано Бруно (не сердись, но я чуть было не написала “нашего”). Понаблюдать, как он горит, но еще больше – увидеть то, что уцелеет в огне. Нечто непоколебимое, стойкое, способное противостоять неистовому пламени и навечно сохраняющее живой след от костра.
Я с нетерпением ждал, когда она появится. Ждал какого-нибудь сигнала, телефонного звонка. Ничего.
Марии не было.
Завеса огня начала опадать, сначала почти неуловимо, едва заметно, потом все более явно, пока костер не превратился в красную раскаленную площадку, над которой уже не поднимались языки пламени. Только слабый ветер сдувал с поверхности и уносил в сторону отдельные струйки уже белого дыма.
На переднем плане на фоне ярко-голубого неба четко вырисовывалась тонкая монументальная фигура Джордано Бруно.
Костер перестал трещать, и ничто не нарушало тишину. Казалось, я слился воедино со всеми этими людьми, в центре которых я находился, и мы вместе неотрывно рассматривали металлический силуэт, словно диковину, попавшую к нам из космоса.
Диковинный вид придавала фигуре воздетая к небу рука, вздымавшаяся над свитыми из железных полос торсом, шеей и головой, составлявшими единое целое.
Поднятая рука словно была призывом восхититься поэзий, многообразием и бесконечностью мира. Многих миров. Миллиардов солнц.
Поднятая рука приказывала бороться. С глупостью, с кабалой догм, произволом слепой власти.
Я невольно поднялся на ноги, как будто собирался подойти поближе, и мне показалось, что многие из тех, кто сидел в креслах,