Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А прилив сил, он всегда приходит ко мне, только когда я сосредоточена и замкнута в своей работе.
* * *
Упомянутое Б. Ахмадулиной стихотворение заканчивалось строками: «И были наши помыслы чисты на площади Восстанья в полшестого». Как слова эти удивительно искренне и пронзительно соответствуют благим порывам в будущее молодой тогдашней поэзии! Утверждение себя в жизни и в искусстве, гражданственная наполненность дум и помыслов, удивительно распахнутое волнение за все, что происходило вокруг… И здесь же почти юношеский максимализм принципов и оценок происходящего, «маяковское» ниспровержение тех или иных авторитетов, вера друг в друга. И не важно, в конце концов, четверо, пятеро (Булат Окуджава, наверное, имел в виду еще и других, когда восклицал: «Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, ей-богу»). Важно другое, и об этом говорили в Переделкине почти все: они не стали «стаей», группой. Все они разные, у всех свои пути в жизни и в литературе, к кому-то из них, вероятно, судьба более благоволила, к кому-то менее – важно другое: их путь в поэзии был ярким, заметным, плодотворным. Они сделали свое дело. Очень хорошо об этом сказал поэт Вадим Шефнер: «…никто не предполагал, что группа молодых поэтов столь быстро и целеустремленно войдет в нашу поэзию и не только утвердит в ней себя, но и изменит расстановку поэтических сил. Конечно, этим поэтам помогло время. Но ведь и они помогли времени. К стихам их можно относиться как угодно, это – дело вкуса. Но нельзя отрицать того, что молодые поэты послужили как бы неким бродильным началом, что они подняли интерес читателей к поэзии вообще. И перед лицом массового читателя яснее стало видно, кто чего стоит и кто на чем стоит». Я бы вспомнил и произнесенную будто сегодня строку Е. Евтушенко «Посредственность неестественна, как неестественна ложь».
Чего у них не отнимешь, так это и в самом деле одного, но самого, пожалуй, главного – таланта. Их имена знакомы каждому. И пусть их пребывание в литературе, нелегкая творческая работа, их книги, дела, поступки помогут нынешним молодым, тем, кто думает, «делать жизнь с кого». Ведь истинная поэзия – это живая глава живой истории.
– Самое любопытное, что от меня останется, – это письма ко мне. Своего литературного значения я никогда не преувеличивала. Я была человеком своего времени и свой долг исполняла так, как его понимала.
Мне достаточно того, что среди неисчислимых любителей поэзии есть – пусть немного – те, кого я имею дерзость и нежность назвать моими читателями. Меня не раз поражала высокая просвещенность моих современников. Я видела множество людей, никогда не читавших моих книг и не слышавших моего имени, но это их язык был дарован мне при рождении, и он был краше и лучше моего, с ними связана я всей жизнью до последней кровинки.
Подобное ощущение бывало со мной не однажды: как-то я выступала на металлургическом заводе, прямо в цехе. После чтения стихов завязалась беседа со слушателями, и моя благодарность им вылилась в слова: «Я люблю вас, друзья! Но, поверьте, если не думать о словесности, мы не выживем». И рабочие мне поверили. А сегодня я еще раз поняла, что между пишущим человеком и читающим, слушающим, вообще между человеком и человеком не должно быть ни подобострастия, ни фамильярности.
…Метельным вечером наш «жигуленок», оставляя позади себя километры проселочных дорог, по обе стороны которых пугающе чернели леса, медленно продвигался к Москве. В кабине – тепло и уютно, об ином собеседнике нечего было и мечтать…
Ситуация такова: когда я попросил Беллу Ахмадулину об интервью накануне ее юбилея, она пригласила меня быть ее спутником в поездке на творческий вечер в один из отдаленных подмосковных клубов. Прекрасно, подумал я, времени для беседы в столь дальней дороге будет достаточно. К тому же мне придется стать свидетелем встречи поэтессы с читателями, о которых она не раз с уважением отзывалась в стихах. Поэтессы, как считается иными, тонкой, изящной, камерной – с публикой «простой», не избалованной приездами столичных знаменитостей, да к тому же, мягко говоря, не совсем разбирающейся в тонкостях поэтического ремесла. Это и заинтриговало.
Одним словом, поездка состоялась.
– Ни в моей родословной, ни в поре детства не было ничего особо примечательного: происхожу я из скромной семьи служащих. Мой отец Ахат Валеевич Ахмадулин, моя мать – Надежда Макаровна Лазарева. Бабушка, Надежда Митрофановна Баранова, урожденная Стопани, из семьи с итальянскими корнями, давно уже перепутавшимися с русскими.
Я долго не говорила, и едва ли не первым осмысленным сочетанием слов было распространенное предложение, слетевшее с моих губ, когда я увидела тюльпан: «Я такого не видала никогда». С самого раннего детства, совпавшего с предвоенной порой, мне запомнился шар, беспомощно запутавшийся в ветвях, огромные оранжевые лепестки букета маков, облетевшего при первом порыве ветра… Это ощущение хрупкости всего на свете во мне очень сильно и сегодня, и я думаю, что в этом ощущении-отчаянии есть какой-то смысл, какая-то поучительность. Ну хотя бы в том, что красота не есть то, чем ты должен обязательно владеть, что вообще всякое владение чем-то не прочно.
Помню начало и все течение войны. Я жила в Москве, а потом, как и многие, оказалась в эвакуации. И всегда при мне была бабушка, редкостный по бескорыстию человек. Ей настолько было отвратным всякое имущество, всякое обладание чем-то, было в этом что-то действительно исключительное, выдающееся. Все живое она любила удивительной любовью. Помню, как, по-видимому, желая испытать ее вот эту всю доброту, подобрала я полуубитую крысу и с жутким отвращением приволокла бабушке. Ей же и в голову не пришло этим гнушаться, ничего, кроме жалости к умиравшему существу, у бабушки я не обнаружила.
Мое детство – это Маросейка, Покровка, Чистые пруды… Какими необыкновенно таинственными казались мне густые заросли Ильинского сквера! Однажды бабушку предупредили, что с таким-то мальчиком не надо играть, он болел корью и еще не совсем здоров. Но добрейшей Надежде Митрофановне так жалко было одинокого ребенка, что мы не могли удержаться от общения с ним. И, естественно, тут же я переняла болезнь.
Помню, как ехали мы в эвакуацию, в Уфу, и во мне, в несмышленыше, трепетало ощущение какого-то огромного всенародного бедствия. Помню, как бабушка читала вслух Пушкина и Гоголя, и это во мне навсегда совпало с ощущением воздушных тревог, мрака безысходности и людской утешительности одновременно.
Детство, начало начал. Все дальнейшее, к чему я постоянно стремилась, так это страсть к сочинительству: в школе, во дворце пионеров, в литературных студиях и кружках. Здесь уместно сказать: несмотря на то, что сочиняла я просто ужасно, но уже оттуда, из дальней туманной поры, человечество я знаю с лучшей стороны – люди относились к моим занятиям милостиво и благосклонно. Поэтому меня миновало чувство какого-то тяжкого культа человека, пытающегося что-то там сочинять и этим отличаться от других.