Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То было другое время, — со вздохом сказал Каютин.
— Другое время? Неужели ж скажешь, что лучше то время было? И мерзли-то мы, и товарища схоронили, и долго удачи не было, а здесь вот, спасибо Семену Никитичу, хороший участок снял, — в два месяца, припеваючи, что промыслили! Поди, наш улов по всей Астрахани первый будет. Сколько красной рыбы одной — севрюги, осетра, белуги! А частиковой так и говорить нечего: ведь у нас лосося, белорыбицы, сазана — хоть пруд пруди! Каких тюленей промыслили! каких сомов погромили! — нет, грех теперь кручиниться! Вишь, ночь какая! право, спать не хочется ложиться… не кручиньтесь, други! Я вот артели по хорошей порции винца выдам, так они у меня хором песню молодецкую гаркнут, авось и вас развеселят… а, так, что ли?
— Пожалуйста, Антип Савельич, распорядись, как тебе хочется… пусть веселятся!
Обе барки скоро оживились песнями и плясками, но Каютин и Душников не принимали участия в общем весельи: им как-то особенно грустно было в этот вечер. Настроенный печальными жалобами Каютина, и Душников недолго крепился. Как будто желая утешить Каютина, доказав ему, что горе его еще не так велико, он нарочно старался вспомнить самые грустные случаи своей несчастной любви, мелочи, ничтожные в глазах равнодушного слушателя, но в которых глаз влюбленного открывал тысячи поводов к невыносимым страданиям. Такие воспоминания всегда болезненно действовали на Душникова, в котором тоска редко высказывалась наружными признаками, но зато с страшною, силою. Нервы его были слабы, и, раз потрясенная и грустно настроенная, душа его не скоро успокаивалась… Каютин скоро понял, что своими горькими жалобами неблагоразумно растравил глубокую рану в сердце друга. И он переменил тон, он уже больше не говорил ни о своих страданиях, ни о любви и коварной измене. Но теперь пришла очередь Душникову грустить и жаловаться. Каютин ужаснулся, как еще сильна и свежа любовь к ветреной и причудливой Лизе в сердце его друга. И как вместе с тем она благородна и великодушна.
— Лиза, Лиза! — тихо говорил Душников, всматриваясь в мрачную массу воды и, может быть, видя в волнах ту самую грациозную и прекрасную картину, которую некогда так чудно передала его кисть. — Я был глуп, я был не благодарен, когда прощался с тобой… Я плакал, как недовольный, как обиженный, уходил с тоской и болью в душе… И ты плакала, я довел тебя до слез! И я не умел сказать тебе, что плакать тебе не о чем, что жалеть меня нечего: я и так счастлив на всю жизнь, счастливее всех остальных людей; что ты хоть несколько минут в жизни была со мной ласкова, говорила мне о своей любви. Смешно было бы, если б я еще смел еще чего-нибудь надеяться… Лиза, Лиза! помнишь ли ты еще меня? Нет, где тебе помнить? у тебя такой характер — ты идешь, сама не знаешь куда, идешь не останавливаясь; мимоходом делаешь ты счастливыми тех, кто умеет понять, что и одна ласка твоя великое счастие, несчастными тех, кто возмечтает много… Я прежде не хотел еще раз с тобой встретиться — казалось, и страшно, и грустно… как подойду? что скажу? Но теперь я хотел бы еще раз увидеть тебя, чтоб сказать тебе: если я когда-нибудь прихожу тебе на мысль, так не думай, что ты сделала меня несчастным; думай, что ты дала мне много, много счастия, больше, чем стоил я, и будь весела, ребячься и прыгай, хохочи, спи сладко… Если ты встретишься с ней прежде меня, — продолжал Душников, взяв за руку Каютина, — перескажи ей мои слова, скажи, что я очень счастлив… и прошу ее простить мне, что, прощаясь с ней, я заставил ее плакать… Ах, как она плакала! как ей было жалко меня и совестно! Да, так плакать могут, только когда любят! — воскликнул Душников в сильном волнении… — Так что ж? она меня любила! Да! любила, но потом увидела, что я не пара ей… она права, права! я сам должен был понять.
Долго еще говорил Душников то самому себе, то Каютину о своей любви, о своем счастии, о Лизе, о доброй ее бабушке… Наконец они разошлись. Душников сел в свою лодочку и причалил к своей барке. Каютин сошел в каюту и лег. Скоро совершенная тишина наступила на барках. Рабочие, утомленные дневными трудами, порядочно подкутившие, спали глубоким сном. Только часовые бродили на палубе и по временам нетвердой рукой били в сторожевой колокол. Наконец и часовые умолкли.
Была совершенная тишина. Волны чуть плескались. Небо было покрыто туманом, только немногие звезды отражались в море. Ночь, чем глубже, становилась темней и тише…
Вдруг около барок показалась небольшая лодка. Тихо, осторожно приближалась она к ним. Сидевшие в ней три человека поминутно поднимали весла и прислушивались. Наконец они подплыли к одной барке; огромный нож сверкнул в руках одного из пловцов и в минуту якорный канат был перерезан. Барка покачнулась и медленно начала отдаляться, гонимая легким юго-восточным ветром.
Лодка с тремя гребцами стала приближаться к другой барке, казалось, с тем же намерением. Нож не был спрятан… Вдруг часовой на палубе отплывшей барки проснулся, подошел к колоколу и стал звонить. Пловцы быстро принялись грести прочь, наблюдая движения часового, который, прозвонив впросонках, снова улегся.
Лодка с тремя гребцами быстро удалялась к Тюк-Караганскому берегу.
Барку все гнало по направлению ветра и к утру с другой барки, продолжавшей стоять на якоре, ее уже не