Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может показаться, что религиозность отца до той поры выражалась лишь через отрицание: он не навязывал мне своих взглядов, но ограничивал мою сексуальную свободу. (Сходным образом он неодобрительно относился к употреблению имени Христа в ругательствах – своего рода непоследовательный снобизм, если вдуматься.) Однако вся та христианская мораль, связанная с верой, от которой он вроде бы отказался или, по крайней мере, о которой помалкивал, никуда не делась – отсюда его добросовестность, терпение, бережливость. И он за собой это знал. При всем его теоретическом безверии или неверии, а возможно, от скуки, он всякий раз, когда мои недостатки приводили его в отчаяние, списывал их на мой атеизм. И я не был бы его сыном, если б не чувствовал, что в этом что-то есть. А быть верующим значило для него быть благочестивым протестантом. Мэтью Арнольд[723] гораздо меньше бы беспокоился о будущем христианской этики в век безверия, имей он возможность пару раз перекинуться словом с моим стариком.
Во всем этом и во многом другом отец был типичным горожанином и представителем своего времени: место рождения – Лондон, год рождения – 1889; место смерти – Кембридж, год смерти – 1963. Вместе с дядей Пресом и дядей Лэсли он ходил в Школу лондонского Сити, которая всего год или два назад переехала из здания на набережной Виктории, где находилась больше ста лет. Никаких университетов – из-за Папашиной скупости, надо полагать, он не кончал; его университетом была контора в Сити. Существует распространенная теория: чем хуже мы относимся к родителям, тем меньше нам нравится их стиль жизни и занятия. В данном случае, однако, теория эта не работает. Мне не нравились лишь отдельные, второстепенные черты отцовского характера, однако словосочетание «контора в Сити» по сей день вызывает у меня глубочайшее отвращение и тоску. Как бы то ни было, об этом мы больше говорить не будем. Всю войну отец провел в Шотландии, обслуживая военные самолеты – по тому времени работа, возможно, не самая пыльная, после чего устроился в компанию «Горчица Колмэна», где и проработал до пенсии. Точка.
За свое воспитание я могу быть ему только благодарен. Благодарен от всей души. Претендовать на то, что я честнее, ответственнее, бережливее, прилежнее большинства людей, я не вправе, и все же не сомневаюсь: я никогда бы не проявил этих качеств, если б не воспитывался под сенью часовни. С другой стороны, стоило мне ощутить, каким хочет видеть меня отец, какой характер пытается вылепить, как я начал оказывать ему отчаянное сопротивление, и не проходило и недели, чтобы между нами не возникали громкие скандалы. И так – годами. И дело тут, думаю, вовсе не в том, что по природе я был как-то особенно несговорчив и упрям или что он не выносил, чтобы подвластное ему существо насмехалось над его жизненными принципами или, по крайней мере, пыталось им противостоять. Правда, отцом он стал относительно поздно, поэтому, когда я стал понимать, что он тоже может ошибаться, ему было уже под пятьдесят и к тому времени он, очень возможно, растерял всю свою гибкость. Других детей у него не было, что, как это часто случается, лишь обострило наш конфликт.
Единственному ребенку в семье не хватает не столько союзников, сколько способа отвлечь от себя внимание; ему попросту нужен кто-то еще, с кем можно было бы разделить родительскую опеку. Когда же находишься с родителями один на один, поневоле возникает желание любой ценой отстаивать свои интересы. Что же до меня, то, с одной стороны, у меня появилась невесть откуда взявшаяся изрядная подростковая самонадеянность и чувство умственного превосходства, а с другой – я в полной мере унаследовал отцовское упрямство. Второго обстоятельства было вполне достаточно, чтобы постоянно вступать с отцом в словесные перепалки, пустяшная суть которых была понятна не только нам обоим, но и всем членам семьи, однако отказываться от стычек мы ни под каким видом не желали. Есть, надо полагать, семьи, где этого не происходит.
Постоянным предметом наших разногласий было то, что можно – не без некоторой, правда, натяжки – назвать искусством. Для моего отца, человека по этой части достаточно простодушного, искусство состояло из опер Гилберта и Салливана, из эдвардианских баллад (по существу, ни одна из них не попалась мне на глаза в зрелом возрасте), которые он с матерью и друзьями нередко распевал под фортепьяно, из модных театральных постановок Уэст-Энда, где преобладали музыкальные комедии на манер тех, что сочиняли Лупино Лейн или Лэсли Хенсон и Фред Эмни, а также из детективов таких авторов, как Р. Остин Фримен, Фрэнсис Грирсон и Джон Род. Этот, правда далеко не полный, перечень казался мне тогда и кажется до сих пор удручающе коротким, особенно для человека, отличавшегося живым и пытливым умом. Как бы то ни было, у меня на искусство были свои взгляды.
Из всех видов искусства предметом самых ожесточенных домашних споров была музыка. Отчасти потому, что именно музыка вызывала у моего отца неподдельный интерес, который я тогда за отсутствием времени не понимал и не разделял. Он навязывал мне Гилберта и Салливана и водил на «Пензанских пиратов» и на «Стражников», где я, маленький подлец, натужно зевал. Пытался отец увлечь меня и эдвардианскими балладами – я же издевался над их бесхитростными рифмами и порывался