Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В крикет я играл хуже отца, зато карьеру сделал не в пример лучше, ведь в своей жуткой горчичной фирме он дослужился всего-то до старшего клерка и считал себя поэтому неудачником. Впрочем, по этому поводу он никогда не унывал и полагал своим долгом сделать все, что в его силах, чтобы дать больше шансов мне. Обошелся я ему, надо сказать, недешево: несмотря на всевозможные стипендии, которые я получал, он не только не мог рассчитывать на финансовую поддержку с моей стороны, но и сам оказывал мне материальную помощь. И тут, пользуясь случаем, я должен признаться в мелкой, но отвратительной лжи: я всегда писал, что без стипендий мне ни за что не удалось бы подняться в жизни. В действительности же за первый год моего обучения в Школе лондонского Сити заплатил отец – в надежде, что на второй год мне дадут стипендию. Такая поддержка может показаться сущей мелочью, однако мне, по крайней мере, всегда хватало разумения видеть это совсем в другом свете. Отец не был бы самим собой, если бы, гордясь мной и радуясь за меня (хотя и не вполне понимая, чем вызван мой писательский успех), не предупредил, чтобы я не думал, будто смогу литературным трудом кормить себя и свою семью. Для тех лет совет этот был вполне дельный.
С сожалением должен признать, что в обществе отца мне большей частью было скучновато, хотя я и стыдился этой скуки, но, надеюсь, мне удавалось ее скрыть. Как и большинство пожилых (и не только пожилых) людей, в своих рассказах и воспоминаниях он все валил в одну кучу: и крикет, и – прости господи – Сити, и друзей, появившихся у него за то время, что я стал жить своим домом, и собутыльника в пабе, и попутчика в поезде. Впрочем, уверен, ему тоже было не слишком интересно, когда я рассказывал о своих делах, таких же далеких для него, как бизнес для меня. Грустно сознавать, как глухи и невосприимчивы мы к тем, кто нам более всего дорог, и какими нетерпимыми и раздражительными мы становимся, когда нам отвечают той же монетой.
Завершать портрет отца на этой ноте было бы неправильно. Эпоха наших с ним ссор была, что вовсе неудивительно, и временем наибольшей близости. В те годы отец отличался несравненным даром комика и имитатора и был, пожалуй, одним из самых остроумных людей, каких мне приходилось знать. Все его истории превращались в потрясающие спектакли, где были задействованы одновременно и лицо, и голос, и пластика тела. Моя мать использовала такие же приемы, и одно время мне казалось, что в анекдотах без этого не обойтись. Я и сейчас думаю, что анекдот многое теряет, когда его рассказывают, а не показывают. Мне хорошо запомнились отцовские показы: вот он проворно ковыляет по комнате в своем сером или светло-бежевом костюме (а ведь галстук он так завязывать и не научился), изображая престарелого директора фирмы; а вот, секундой позже, морщит брови и таращит глаза, вышучивая соседа по дому.
Я уже говорил, что моя мать, по единодушному признанию, была женщиной привлекательной. Она пользовалась огромным успехом в роли императрицы Абиссинской, которую исполняла то ли в 1936-м, то ли в 1937 году на банкете-капустнике «Ужин у лорда-мэра», что ежегодно устраивала местная Ассоциация консерваторов (участвовал в этом действе и я – в каком-то нелепом одеянии, с жезлом в руке). Отец в роли Хайле Селассие[725] пользовался, впрочем, успехом еще большим, во всяком случае – более громким. В нем и в самом деле была актерская жилка: даже в совершенно трезвом состоянии ему ничего не стоило прикидываться в поездах и пабах иностранцем или глухим. Теперь-то я понимаю, что черту эту он позаимствовал у своего отца.
Хотя мать умела на своем настоять, человеком она была во всех отношениях более спокойным и выдержанным. Мягкая, даже робкая, с расстроенными – хотя иначе, чем у Доры, – нервами, она всю жизнь страдала слабым сердцем, отчего и умерла шестидесяти шести лет. Мы с отцом смеялись над ее суевериями, она, например, боялась числа тринадцать или разбитого зеркала, опрокинутой солонки, а также считала необходимым ненадолго присесть, если, выйдя из дома, зачем-то должна была вернуться. Я, надо признаться, сотрясался от внутреннего смеха, когда ловил себя на том, что унаследовал у нее эту черту, сказавшуюся и на моих литературных занятиях. Такие ужасающие фразы, как «Страшные симптомы неизлечимой болезни впервые дали о себе знать в то самое утро, когда до него дошли слухи о награждении», невесть откуда взявшись, вертелись у меня в голове в любое время дня и ночи. Уж лучше бояться дурных примет, чем писать о них!
Как и большинство матерей того времени, моя мать была преисполнена решимости содержать семью «в порядке», а это означало, что она берется управлять нашими пищеварительными процессами, с каковой целью мы постоянно что-то такое глотали, на собственном опыте подтверждая представление англичан, будто все полезное должно быть отвратительно на вкус: настой сенны, калифорнийский сироп из инжира и слабительное из ревеня, хуже которого на свете, кажется, нет ничего. Оттого что слабительное из ревеня заедали черносмородиновым джемом, который с тех пор я никогда в рот не беру, оно лучше не становилось. Сдается мне, что недавно возникшие у меня нелады с желудком восходят именно к тому периоду.
Мать принимала во мне и в моем здоровье участие самое деятельное. Как бы громко ни смеялись все те, кто хотя бы раз взглянул на меня за последние десять лет, поверьте, тогда я был худеньким мальчиком с плохим, что ничуть не удивительно, аппетитом. Мои торчащие лопатки вызывали у матери беспокойство, и кончилось тем, что она вызвала семейного доктора, симпатичного старичка, который тщательно обследовал, против моего желания, мои ногти – я их тогда безжалостно обкусывал и никому демонстрировать не хотел. Впоследствии я узнал, что белые пятна на ногтях или под ними должны были свидетельствовать о недоедании, чего доктор Прингл, вероятно, у меня не обнаружил и объявил меня «хорошо питающимся ребенком».
Но этим мама не удовлетворилась и попробовала подкормить меня общеукрепляющим средством «Пэрриш» – вонючей красноватой жидкостью, от которой, если не сосать ее через соломинку, чернели, как я слышал, зубы. Не слишком доверяя общеукрепляющему, мать садилась за обедом напротив меня и кормила собственноручно – не самый лучший способ возбудить аппетит! И тем самым, как я теперь понимаю, также закладывалась основа моего будущего развития. Когда же я вырос и кормить меня силой стало невозможно, мой аппетит подстегивался лишь словесно. Стоило