Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ни хрена себе! Фарфоровая агитка Чехонина!» – обалдел Гена.
По семейным обстоятельствам он немного разбирался в антикварном авангарде.
Но главным достоянием деда оказался просторный кожаный диван с высокой спинкой, откидывающимися валиками, полками, завитками из красного дерева, с мутной зеркальной вставкой, окаймленной перламутровой рамкой. На стене желтели старые портреты – сурового усача в кожаной фуражке со звездой и запуганной селянки в белом платочке. На древнем телевизоре стоял, прислоненный к бутылке, современный снимок болезненной женщины. Угол фотографии перечеркивала черная полоса. Вместо иконы в комнате царил парадный портрет Сталина, до 20-го съезда, очевидно, висевший в совучреждении.
Маркелыч откинул диванные валики, значительно удлинив ложе, бросил сложенную серую простынь и ватное стеганое одеяло.
– Раздевайся, страдалец, ложись!
Скорятин с трудом стащил с себя мокрую, прилипшую к телу одежду, особенно повозился с задубевшими джинсами и остался в одних трусах, почти высохших, видимо, от жара соблазна.
– Ишь ты, – хмыкнул лоцман, оценив ажурные башенки на исподнем у гостя.
Замшевую куртку, набухшую и отяжелевшую, Гена, горюя, повесил на спинку стула.
– Мда, накрылась шкурка-то, завтра колом стоять будет, – двусмысленно посочувствовал дед. – Ну, я пошел, Зойкину ногу посмотрю. Не дай бог – сломала. Гальюн, если что, налево.
– А душ?
– Объелся груш, – буркнул дед и вышел, погасив свет.
Спецкор расправил простынь, улегся под одеяло, но уснуть не мог: сначала из-за дрожи во всем теле, а потом, когда согрелся, мешала иная дрожь – влекущая. Из форточки, колебля полуоторванную марлю, сквозила прохлада, напоенная свежим покоем, какой охватывает природу после грозового содрогания. Радостный трепет передался и Гене. Он, замирая сердцем, осознавал: в Тихославле с ним, кажется, случилось то, отчего вся жизнь может измениться, как степь, вчера еще уныло неоглядная, а сегодня – ослепительно алая от раскрывшихся миллионов диких тюльпанов. Он видел такое преображение, когда летал в командировку в Джамбул.
Кряхтя, вернулся дед, доложил, что у Зои всего-навсего растяжение связок, и плюхнулся на кровать, отозвавшуюся пружинным лязгом. Лежали в молчании. Москвич несколько раз перевернулся с боку на бок и вздохнул.
– Это ты сразу брось! – утешил Маркелыч. – Такую девку знаешь сколько выхаживать надо! И то – хрен выходишь. Тут один райкомовский колобок, считай, уж год к ней подкатывается – и все мимо трюма. Ты поспи! Может, приснится что хорошее. Я-то сам, как жену схоронил, только во сне теперь по бабам и прыгаю. Умри она лет десять назад, я бы еще к кому причалил. Нет, домучилась, когда и мне в холодный отстой пора. Смолоду я по бабью-то ох и покаботажил! А Верка мне ревнивая досталась – до падучей. Аж пенилась! Вот и сквиталась…
– А Сталин вам зачем? – спросил спецкор, чтобы сменить тему. – Любите его, что ли?
– Любить-то мне его особо не за что. Он моему отцу десять лет без права переписки впаял. Понял, да? Но уважаю. Справедлив был. Собственного сына для Отечества не пожалел. Так и сказал: я, мол, солдата на маршала не меняю!
– Он и отца вашего не пожалел.
– Это верно. Но и батя мой, пока самого не взяли, тоже народ к стенке только так прислонял. Идейный был. От Бога меня ремнем отучал. Мать креститься при нем боялась – сразу в ухо. А без веры – как без якоря. Вот и остался нам один Иосиф Виссарионович…
– А Ленин?
– Тоже вроде ничего, но картавый. Ладно, парень, давай спать – я утром на анализы записался. Помру с диагнозом…
Во сне Скорятин изо всех сил бежал по бесконечному перрону, догоняя набиравший скорость поезд, и старался заглянуть в освещенное окно вагона, чтобы разглядеть женщину, сидевшую в глубине купе. Она была похожа на Зою и Марину одновременно. Но понять окончательно, кто это, не удавалось: пассажирка, закрыв лицо руками, плакала. Внезапно платформа кончилась, Гена оттолкнулся ногами от края – и полетел…
…В дверь постучали, и Мятлева звонко крикнула:
– Подъем!
– А?! Что?
– Пионерская зорька.
Он приземлился, открыл глаза и обнаружил в комнате солнечное утро. Как встал и отбыл в поликлинику Маркелыч, спецкор даже не слышал. Зоя, осторожно ступая на обмотанную эластичным бинтом ногу, аккуратно складывала на стуле вычищенную и выглаженную одежду гостя.
– Вставайте, будем завтракать! – И вышла.
Скорятин оделся и, по возможности утишая неизбежные гигиенические звуки, посетил скорбный туалет с древним чугунным бачком, обметанным каплями конденсата. Потом он умылся на тесной кухне. Газовая колонка жутко шипела, а кран с резиновым наконечником выплевывал то ледяную воду, то кипяток. Стол в Зоиной комнате был уже накрыт. Библиотекарша испекла блинчики с изюмом, к ним подала густую желтую сметану в вазочке, а кофе заварила в старинной турке с костяной ручкой.
– Может быть, предпочитаете растворимый? – спросила она.
– Нет, не люблю химию.
Завтракая, он исподтишка осмотрелся. На стене полки с книгами, над проигрывателем портрет певца Юрия Гуляева, рано умершего от рака. Из-за шифоньера выглядывает спортивный алюминиевый обруч, в углу стоит педальная швейная машинка, над креслом-кроватью – фото в ракушечной рамке: девочка, трогательно похожая на Зою, сидит под пальмой на лавочке, приникнув к молодой грустной женщине с гладкой учительской прической. Внизу – белесая витая подпись: «Гагры, 1970 год».
– Вы? – спросил Гена.
– Я с мамой…
По тому, как она это произнесла, стало ясно: мамы давно нет на свете, а папа если и был, то сплыл. Расспрашивать Скорятин не решился, помня завет тестя: «С женщинами как с бабочками: главное – не спугнуть».
– Изумительные блинчики! – похвалил московский обольститель.
– Это так, на скорую руку. Приезжайте летом! Я с земляникой пеку.
– А вот и приеду! На работу не опоздаете?
– Нет, отпрошусь – нога болит.
Спецкору страшно не хотелось уходить, но он понимал: засиживаться нельзя. Если хочешь вернуться, уйди раньше, чем надоешь. Гена встал, откланялся легко, элегантно – с необязательной улыбкой на лице и тоской в сердце. Однако заскучал, еще не перешагнув порог. Зоя, хромая, проводила до двери.
– Когда уезжаете?
– Не знаю. Мне еще надо встретиться с Веховым.
– Будьте осторожны, он очень нехороший человек!
У подъезда на лавочке сидели три старушки. Одна, в панаме, похожая на телевизионную Маврикиевну, читала «Новый мир», две других, в платочках, лузгали семечки. Рядом бродили куры и, склоняя набок головы, следили за шелухой, отлетавшей от впалых уст, гурьбой бросались на добычу, клевали, разочаровывались и снова с надеждой смотрели на пенсионерок, а те в свою очередь провожали московского гостя осуждающими взглядами.