Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И к тому времени, когда Вив достаточно выплакалась, чтоб поведать мне о походе Хэнка на реку — «Только он и Энди. И он там утонет… и поделом ему!» — я уж прочувствовал, как поимели меня годы. Когда она закончила сквозь спазмы излагать свои новости, я чувствовал себя так, будто меня изнасиловало само время. Опять! Вот так же отпустил ее тогда он. Я попытался объяснить, но, боюсь, по большей части бредил. Опять он отпустит ее и украдет у меня навсегда. Я лишь попробовал сказать ей: «Когда мы дрались, Вив, он спросил, довольно ли с меня, получил ли я, что хотел. Но разве не снес я самый сильный его удар? Не снес?! Не снес?! — вопрошал я, кричал на нее, бичевал яростью отрицания и утверждения, но она не понимала. — Вив, видишь ли, если я позволю ему сделать это — проиграю вчистую снова. Нет, я не получил, что хотел. Я никогда не получу, покуда он заставляет меня это говорить! Я никогда не получу тебя, пока позволяю ему пускаться в героические сплавы по реке. Ты не?.. О, Вив… — Я стиснул ее руку; я видел, что она представления не имеет, о чем я говорю; я видел, что мне никогда не удастся ей объяснить. — Но послушай… там, на берегу, знаешь? Я дрался за свою жизнь. И знаю это. Не бежал, спасая шкуру, как всегда, а дрался за жизнь. Не просто, чтоб сохранить, удержать, а за нее… дрался, чтоб заполучить ее, выиграть ее? — Я хлопнул ладонью по столу. Она что-то говорила, но я не слышал. — Нет! Мне плевать, что он думает, я не получил, что хотел. Урод самодовольный! У него, на хрен, нет никакого права… Кстати, где он? Все в доме? Что ж, а где Энди с катером? Я не собираюсь позволить ему, больше — нет! Не в этот раз! Вот, возьми все это барахло. А мне надо перехватить катер».
Она что-то говорила, но я не слышал, я выбежал, оставив ее, бежал к моему брату… оставив ее и слепо надеясь, что она, возможно, поняла: я пытаюсь получить, что хочу, получить когда-нибудь ее, быть может. Ее — или кого-то. Позже. Ибо наш с братом танец не закончен. Был лишь перерыв, антракт кровавый, и партнеры отдыхали, томные и утомленные… но действо не закончено. Возможно — никогда. И там, на берегу, мы оба это чувствовали, что при равенстве партнеров нет ни пораженья, ни победы, ни конца… А есть лишь паузы, пятиминутный перекур оркестра. И если б я уделал Хэнка до отключки — я прибег к сослагательному наклонению, ибо потерял слишком много крови и выкурил слишком много сигарет, чтоб вывести таковую возможность из чисто гипотетической плоскости, — я бы все равно не получил ничего, кроме его бессознательности. Но не его поражение. Теперь я это знаю и, полагаю, знал всегда. Как и он понял, получив от меня ответный удар, что ныне моя защита вне досягаемости его оружия. Тот кол, о котором я беспокоился, мог лишь порвать мои внутренности; шипованные башмаки могли лишь смешать мое серое вещество с пюре из золотистых яблочек; и даже если б он приставил свой ножик о двенадцати клинках к моему горлу и потребовал подписать клятву вечной верности Джону Бёрчу[109], Куклуксклану и Дочерям Американской Революции всем вместе, он бы достиг победы надо мной не большей, чем я, когда б загнал его в убежище кабинки для голосованья и под дулом пистолета заставил бы подать свой бюллетень за самых оголтелых социалистов.
Ибо всегда есть убежище более надежное, дверь, что нельзя взломать каким бы то ни было ломом, последняя и непреступная твердыня, что приступом не взять, каким угодно штурмом; у тебя могут отнять голос, имя, нутро, даже жизнь, но эта крепость может лишь сдаться сама. И сдаться ради чего угодно, помимо любви, — значит, отдать любовь. Хэнк всегда это знал, не осознавая, и я, заставив его усомниться в этом на миг, дал возможность нам обоим это открыть. Теперь я понял. И я понял: чтоб отвоевать свою любовь, свою жизнь, мне придется отвоевать у самого себя право на эту последнюю твердыню.
Что означало — отвоевать силу, которую я растратил за годы на разбавленную любовь.
Что означало — отвоевать гордость, что я променял на жалость.
Что означало — не дать этому козлу совершить чертов рейд по реке без меня. Не в этот раз, не снова. И даже если мы оба утонем, все равно это лучше, чем прозябать еще двенадцать лет в его тени, какая б огромная она ни была!
Вив сидит за столом, глядя вслед Ли. Ее руки покоятся на альбоме. Ее постепенно осеняет то, чего она по-настоящему никогда не понимала — не с приезда Ли в Орегон, а с ее приезда.
Телефон подле Флойда Ивенрайта звонит. Он вскакивает, хватает трубку. Слушает, и лицо его все краснеет и краснеет, да кем он себя, блядь, возомнил, уебок сраный, что портит людям День благодарения такими-то известиями!..
— Клара! Это Хэнк Стэмпер звонил! Сукин сын решил попробовать сплавить эти бревна для «ТЛВ». Как тебе такая херня? Говорил же я Дрэгеру, что нет веры этим отморозкам… — Да кем он возомнил-то себя, что этак любезно, здрасьте-пожалуйста, звонит человеку, чтоб рассказать ему, как будет петлю на шею набрасывать да чурбачок вышибать… но мы, ей-богу, еще поглядим! — Подай ботинки. И, послушай, Томми, иди сюда и послушай… Мне надо пойти поглядеть, что и как, и что можно сделать, а ты пока позвони, кому нужно. Соренсену, Гиббонсу, Эвансу, Ньютону, Ситкинсу, Арнсену, Томзу, Нильсену… черт, сам знаешь… а если этот Дрэгер прорежется — скажи ему, чтоб у дома Стэмпера меня искал!
Ли видит буксирный катер, продирающийся сквозь плотный дождь, и бросает джип к обочине.
— Энди! Сюда! Это я, Ли! — Посмотрим еще, кто получил, что хотел, а кто нет…
Дженни приканчивает бутылку и роняет ее на пол. Собирает ракушки. «Всякий раз, мой сладкий, всякий раз теперь…»
Вив собирает бумаги, брошенные Ли, аккуратно ровняет их, разглаживает и складывает в коробку. Тут она видит фотографию на полу…
Хэнк, широко ухмыляясь, склонился над пластмассовым тазом подле морозильника у заднего крыльца; пар клубится в холодном воздухе… (Как только Вив уехала на встречу с Малышом, я достал из морозилки стариковскую граблю. Она замерзла, сухая, легкая, и на цвет — как кусок мокрого топляка. И хрупкая, как лед. Я попробовал отогнуть мизинец — и он отломился под корень с хрустом. Поэтому я беру стиральный таз и держу под струей остальные пальцы, чтоб они оттаяли до большей гибкости. Поначалу пускаю холодную воду, как при обморожениях полагается. Потом смеюсь от этой мысли и прикидываю: Какого черта? мясо — оно и есть мясо… и врубаю кипяток…)
Балансируя на скользкой палубе, Ли наблюдает маневры Энди. Тот пытается подвести катер как можно ближе к разрушенному лодочному навесу, гудит маленьким рупором.
— Он там, наверху, — говорит Энди, тыча в окно на втором этаже. — И посмотри только, что он там вывесил. Господи-бож-мой… Только глянь.
Прикрыв глаза рукой от косого дождя, Ли выгибается, смотрит.
— Дьявол, — говорит он, усмехаясь руке. Но если он думает, что я получил довольно!..
А Вив, рассматривая фотографии, рассеянно воюет с «молнией» на плаще, пытаясь высвободить волосы. Ох, эти волосы. Все «молнии» в ее жизни норовили прикусить эти волосы. Эти проклятые волосы. В холод застревали в «молниях», в жару липли ко лбу и шее. В детстве дядя не разрешал ей ни остричь их, ни заколоть. «Твоя мать таких фокусов успела навыкидывать за вас обеих, — так он мотивировал, — и пока ты живешь у меня, они будут висеть так, как Бог и природа им назначили висеть». И в летние дни, когда она копала оросительные канавы на овеваемых зноем колорадских бахчах, волосы противно щекотали шею, липли к лицу и висели, как назначено висеть. А ночами она боролась с «молнией» спальника, норовившей зажевать пряди, лежа подле фонарика и мелкашки-однозарядки, охраняя бахчи от шаек юного ворья, которое, по заявлению дяди, только и мечтало, как разорить его угодья.