Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боюсь, – сказал рабочий Тудихум, – что еще очень рано ломать себе голову над такими вопросами. Нам еще чертовски долго ждать, пока Германия вновь станет нашей.
– Нельзя терять терпения, – мягко сказал Царнке. – Об очень высоком человеке евреи в шутку говорят: долог, как изгнание. А под изгнанием они имеют в виду время, прошедшее со дня разрушения храма в Иерусалиме, это приблизительно тысяча восемьсот шестьдесят пять лет. Что же нам говорить, если нашему изгнанию еще и трех лет нет?
– Мне думается, что мы быстро вправим мозги нашим немцам, – ответил на прежнюю мысль Царнке Дональд Перси. – Всю войну, четыре года подряд, день и ночь нам вколачивали в головы, что нет ничего величественнее стальной бани и железной дисциплины. И понадобились не годы, а часы – да вы это знаете лучше меня, вы на себе это испытали, – не годы, а часы, чтобы вернуть себе человеческий разум. Почему же теперь это не удастся?
Они опять включили радиоприемник и настроили его на волну немецких станций. Передачи со съезда в Нюрнберге и сообщения о нем кончились. Вместо них передавался вечерний концерт, симфония Гайдна в мастерском исполнении.
– Неужели вы серьезно думаете, – приглушенным, глубоко растроганным голосом спросил Петер Дюлькен в перерыве между первой и второй частью, – неужели вы думаете, что этот народ мы не сделаем опять человечным?
Но не успел Царнке ответить, как перед началом третьей части раздался один из знакомых гнусных голосов, который в знакомых гнусных выражениях прокричал о величии «третьей империи» и о ничтожестве всего остального мира. Ночь за ночью «третья империя» загрязняла эфир такого рода саморекламой, упакованной в очень хорошие концерты; только таким путем нацисты добивались того, что миллионы радиослушателей, которые иначе заткнули бы себе уши, лишь бы не слышать этой рекламы, вместе с музыкой невольно глотали ее.
Через несколько минут лай нациста прекратился и в эфире звучала лишь одна немецкая музыка.
* * *
Зепп работал над «Залом ожидания». Было объявлено об исполнении его произведений в Париже и впервые – в Лондоне. Его это мало трогало; он работал.
И все, что происходило в Нюрнберге, тоже превращалось в материал для «Зала ожидания». Теперь Зеппу ясна его задача в общей борьбе против насаждения варварства в Германии. Он должен писать свою симфонию и ничем другим не заниматься. И если ему удастся написать ее так, чтобы другие услышали музыку, которую слышит он внутренним слухом, тогда он сможет сказать себе, что свою долю в борьбу за победу над варварами он внес.
Его задача – дать людям почувствовать всю горечь ожидания. А Нюрнберг – это одна фаза великого ожидания. Нюрнберг означал, что опять упущен случай, опять поезд прошел мимо, опять напрасно ожидали его. Так называемая немецкая культура, на которую столь многие столь много надежд возлагали, была разбита наголову и не смогла помочь людям улучшить условия своего существования.
Нюрнберг – это воистину символ. Нюрнберг – Готфрид Келлер верил в этот город и изобразил его как средоточие гармонично сочетающихся науки, искусства, цивилизации. Нюрнберг – Рихард Вагнер верил в него и чарами своей музыки представил на сцене в праздничном опьянении великолепия и славы. Нюрнберг – во времена «Зала ожидания» Гитлер и его проходимцы сделали этот город местом сборища черни, местом демонстрации глупости и насилия. Немецкий Нюрнберг приобрел теперь два лица. В сердцах и мыслях многих и многих это все еще Нюрнберг Альбрехта Дюрера, но отныне никто не сможет услышать название этого города, чтобы не подумать о Нюрнберге Гитлера. Отныне при упоминании этого города наряду с представлением о величии и силе искусства неизбежно возникнет представление о варварстве и насилии, теперь уж вписанных в его историю. Возможно, что для грядущих поколений ни имя Альбрехта Дюрера, ни имя Адольфа Гитлера не будет воплощением облика этого города, а вот имя большого нюрнбергского мастера Фейта Штосса[42] воплотит его: днем Фейт Штосс творил искусство ради искусства, а ночью пользовался своим искусством, чтобы подделывать ценные бумаги.
Все, что Зепп в эти дни думал, чувствовал, все, чем он жил, он переливал в свою музыку. Это была счастливая работа. Все «приходило». О «Зале ожидания» уже никакой Черниг не скажет, что это опиум, и никакая Анна не станет уверять, что от этой вещи еще «пахнет потом». В его новой симфонии – ни намека на академическое, тяжелое великолепие «Ада», эта музыка живет. «Кричи, искусство, кричи и горюй»; да, его искусство кричало, горевало, оно обвиняло, и эти обвинения нельзя будет не услышать.
Зепп ликовал, он ощущал в себе великую силу уверенности.
В эти дни он где-то прочитал, что один из нацистских бонз отдал приказ Филармонии организовать для него застольную музыку. И вот, когда филармонический оркестр под управлением Леонарда Римана играл для бонзы и его гостей, сидевших за столом, бонза послал одного из своих адъютантов сказать Риману, чтобы потише играли, громкая музыка мешает, мол, застольным разговорам. Зепп Траутвейн не имел возможности убедиться в достоверности этого эпизода, но он представлял себе лицо Римана в ту минуту, когда ему передали приказ хозяина дома, представлял себе, как Риман после некоторых колебаний все-таки подчинился, как возмутил его приказ хамов играть потише и как он страдал от сознания своего бессилия. Зеппу было жалко Римана. Но кто его заставлял оставаться у хамов?
Он, Зепп, во всяком случае, сидит здесь, в Париже и пишет «Зал ожидания». Он работает, он проигрывает себе собственную музыку, он потеет, он прищелкивает языком, он смеется от счастья.
Думал Зепп и о Петере Дюлькене; как бешеный работает Петер в редакции «ПП», вместо того чтобы заниматься музыкой. Зепп и его жалел, жалел чуть ли не свысока, жалел жалостью богача к нищему. «„Зал ожидания“ не посрамит вас», – подумал он. Под этим «вас» он имел в виду всех эмигрантов. Улыбаясь, решил он подарить Петеру Дюлькену партитуру своей