Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сама я была, вещи ещё не разобраны у порога стоят. Меня дальше порога не пустили. В другой раз звали.
— А когда Будаиху хоронить ладят?
— Дак, сына ждут. Крапивой обложили, таз с оттяжкой под домовину поставили.
— С какой оттяжкой?
— Ну, с красной жижей.
— С марганцовкой?
— Ну, может и с марганцовкой. Жижа тёмная, густая, сказали, чтобы тлен какой-то оттягивала.
— А издалёка ли ждут?
— С целины, а где это- не знаю, да видать далёко, коль всю крапиву у дома извели.
— Про Хихема-то слыхать, что? Здесь, али в район увезли?
— Дак, здесь пока. В больницу повалили.
Люська внимательно вглядывалась в разобранные тупым ножом волосяные проборы, сидящей на табуретке под лампой бабы, разомлевшей от двойного удовольствия. Вшей на деревне, почитай, уж всех повывели. И ножи-гонялки хранили больше для беседы в такой вот интимной обстановке. Был бы в доме мужик, так, подобной срамоты-то не было, но Кожиха, доводившаяся Люське «седьмой водой на киселе» жила одна. В деревне, так или иначе, все были родственниками. И если размотать клубок деревенских фамилий, в конце концов, спутавшиеся генеалогические нити сойдутся в одну — Слудные. В одночасье почти все жители, кроме древних стариков, изжившей свой срок деревни Слудки, переселились во вновь отстроенный лесопунктовский посёлок со всей обустроенной, по тем меркам, инфраструктурой.
Люська нервничала, разговоры отвлекали от вверенного ей важного занятия, а у хозяйки был свой интерес.
— Говорят мати ему везде мерещится. Поди, свихнулся. Переживи-ка тако горе. Он к ней намыкавшись вернулся, а она над собой снасильничала. А твоя — то матикак? Всё коптит?
— Коптит. Нонече опять всю ночь бродила. Пенсию получила, дак.
— Значит, опять душу отводит?
— Отводит, целый день двери в растворе.
— Что и мужики ходят, али с бабами празднуют?
— Дак, мужики-то уж все ейные на кладбище. Вдвоём с Цыганкой. Дома хоть топор вешай.
— А что и Соберикран помер?
— Не слыхала, что помер. В лес бегала, дак, на свинарник заглянула, он там прижился. Симке в помощниках: и сторож, и повар. Всех голубей поел. Крысоловок наставил. Симка говорит, что крыс навалом сей год, поросяток маленьких заедают, свиньям уши отъедают.
— В лес-то не зря бегала, набрала чего?
— Черники, да грибов. Тётке Наташке оставила. Она с внучками сидит, да и видит плохо. Бает: «Катаракта».
— Ну, да хватит, ужо! — тётка собрала в пучок разворошённые волосы. — Чай, не совсем завшивилась? Садись, похлебай картовничка. Эвон на печи. Сама-то нальешь?
— Не. Я у Окулихи котлету рыбную ела, из свежей щуки. Сын рыбы нанёс, дак она всю на котлеты пустила. Пойду.
— Куды теперь?
— Домой. Может мать заснула.
— Койды пойдёшь, не мимо почты? Может, отнесёшь Зойке моей трояк, обещала ей оногдысь отдать да, добежать нековды.
— Дак, зайду.
Люське около тридцати лет, получившая прозвище по наследству от матери, сама никогда не курила и не пила. Люди постарше, помнят её ещё в рассудке. До четвертого класса Люська ходила в школу, и даже училась хорошо, пока мать-пьяница её не испортила. Что уж случилось на самом деле, теперь никто и не скажет. Только Люську, вдруг, начали бить припадки. И жизнь для девки закончилась. Врачи её полечили, поизучали и, назначив пожизненную пенсию, вернули непутёвой матери. С тех пор, с утра до вечера Люська ходила по деревне от порога к порогу, в неизменно белом, наглухо повязанном платке: летом — в ситцевом, зимой — в ситцевом под шерстяным. Но представить себе Люську без платка уже никто не мог. Однажды ближе к осени, неизвестно по какой причине, девка явилась деревенским простоволосой. Остриженные под каре волосы, видимо местной парикмахершей, были зачёсаны и прихвачены на затылке широкой гребёнкой, а на лице над молочно-белой шеей красовалась, выжженная солнцем, бронзовая маска грустного мима, с небесно-синим и потерянным взглядом. Она даже не поняла, почему в этот день взгляды всех встречных были прикованы только к ней. А может и сообразила, потому что это был единственный Люськин выход без платка.
— Люська — курилка, где твоя бутылка?!
У стадиона к Люське привязались играющие в лапту мальчишки.
— Вот я вас, батогом по кутузу-то отхожу. Чего к девке привязались? Али без дела измаялись? Ишь, вздумали дитё малое обижать. Вы — то её беды не хлебнули, так и не накликайте! Матерям — то, ужо, скажу. — Осадила Люськиных обидчиков старуха- Кинёнчиха, жившая рядом со стадионом и, вышедшая к калитке узнать деревенские новости.
— Люська, ты бы хоть прикрикнула на бисей окаянных. Что ж ты слова за себя не вымолвишь?
— Домой иду.
Люська, не выражая, как обычно, никаких эмоций прошла мимо.
3
Мать встретила Люську, сидя в одиночестве на крыльце их избушки «на курьих ножках», с почти изжёванной, свернутой под козью ножку, беломориной. Маленькая, сухая старуха с потусторонним безразличным взглядом, лицом весенней картофелины, землисто-серым и жутко сморщенным от бесконечного курения, поприветствовала дочь равнодушным кивком. На вид ей было лет под сто, но по паспорту Машке-курилке не было ещё и полувека. Примечательной странностью женщины было то, что она не пила воду в чистом виде, считая её величайшим в мире злом, отобравшим у неё всё самое дорогое в этой жизни, в том числе, и душу. Пила беленькую, красное, когда заканчивались деньги чай, как говорила Люська «чёрный байховый», а когда не было и на чай, заваривала, собранные Люськой травы.
Лет тридцать назад какой-то злой рок забросил её, в забытый богом медвежий угол. В деревенскую библиотеку уж очень был нужен специалист, а Мария, окончившая с красным дипломом филологический факультет подмосковного института, справилась бы с любой профессией. По крайней мере, те, с чьего благословения она сюда попала, в этом были убеждены. Мария была остра умом и на язык. Это её и погубило. Нельзя спорить с членами распределительной комиссии. Нельзя спорить с вершителями твоей судьбы. Вот Маруська и проспорила.
Вход в вверенное Марье Львовне- Маруське хозяйство был затянут густой тенётой с жирными пауками. На деревянных, не знавших рубанка стеллажах, под толстым слоем пыли,