Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вышли надсмотрщики с черно-желтыми повязками на рукавах. Из-под низко надвинутых кепок бросали косые взгляды на «товар», словно скотопромышленники на ярмарке. Выхватывали из толпы первого попавшегося, и избранник уходил. Шел безрадостный, ясно сознавая: ждать нечего, в ближайшую субботу дадут сколько-нибудь денег, которых до следующей получки так и так не хватит, но все же они спасут от голодной смерти, а за это он каждый день, близко ли, далеко ли, будет пускаться в дорогу — конечно, пешком, чтобы сэкономить деньги и купить на них еще сто граммов конской колбасы; с утра до вечера будет торчать на заводе, а на следующей неделе с вечера до утра, ибо после объявления войны, когда согласно утверждению «Непсавы» «весь классово сознательный пролетариат Венгрии выступил против царской тирании», рабочий день немедленно увеличился до двенадцати часов.
Пишта, честно говоря, испугался завода, а еще больше того, как исчезают за воротами «избранные» люди. Казалось, их уводят туда, откуда нет возврата. И что из того, что по вечерам тысячи людей выходили — утром опять те же тысячи входили обратно. И шествовали домой по белому снегу эти черные муравьи только затем, чтобы поесть чуточку, скинуть с молодых, иногда еще не изношенных и красивых тел муравьиную одежду и улечься спать. А на заре, превратившись опять в черных муравьев, они отправлялись обратно в багровый, безобразный, скрежещущий, закопченный и дымящийся муравейник и отдавали накопленные за ночь силы.
Не будет больше для него — Пишта чуял это — ясных дней, когда он носился по улицам, играл, выбегал на площадь, в парк, — все это кончится навеки, а ведь ему всего лишь тринадцать лет. Вечерами он со щемящим сердцем будет ждать гудка, чтобы пойти домой. И теперь уже всегда будет так. «Не буду я больше клячей!» Здесь все клячи!
В толпе взрослых и детей, которые тоже нанимались на работу, он ощущал уже не только себя, но и тех, кто стоял рядом. На него впервые пахнуло, словно тихий, едва ощутимый ветерок, предчувствие, что таков удел многих подобных ему людей.
Но это не успокоило Пишту, напротив, он только пуще испугался. Ни радости, ни покоя не прибавилось и от мысли, что Пирошка работает тут же на заводе. Ведь завод такой огромный, что ему, быть может, никогда и не доведется встретить Пирошку. К тому же она надсмотрщица, а он, если не обманут, будет только посыльным. А может, и это неправда, этим хотели только заманить его! И Пиште захотелось спрятаться позади толпы безработных: авось да удастся, авось да не заметят, авось судьба сжалится над ним!
И как далеко уже теперь все: и воздушная гимнастика, и цирк, и директор, и лето! Столько раз уже обманывали его! И все за дурака считают: дескать, зачем он верит тому, что говорят? А что же делать-то? Не верить ничему? Как же жить тогда? Вот теперь он попал сюда, и все толкуют: «Радуйся!» Неужто большего счастья не может выпасть ему на долю? Пойти бы куда-нибудь учиться, пусть даже ремеслу, но в веселую мастерскую или в лавку, где будут обращаться с тобой как надо, где хоть что-нибудь останется от того, кого называют Пиштой Фицеком. Чтоб можно было хоть чуточку помечтать и во время работы напевать иногда и чтобы после работы оставалось немножко времени и сил; чтобы он мог хоть капельку поиграть, погулять, изредка в кино сходить; а перед вечером мог поглядеть на небо, когда заходит солнце и над домами летят алые облака; и ему тоже хочется лететь, он сам не знает куда, но только далеко-далеко, туда, где небо всегда так прекрасно и где всегда так тихо и никто не пугает его, а отец не обзывает идиотом, и в мастерской не запрягают в тележку, и в школе не стыдят, и в цирке не дразнят «дреккерлом» и не потешаются над ним. И почему они так поступают, что он сделал им плохого? Полететь бы туда, откуда эти алые облака так любовно смотрят на него!
Пишта задумывался: а какая же будет у него жизнь? Хорошая, плохая? Долгая или короткая? И бог его знает, что там такое, за этими облаками. А впрочем, ерунда все это! Главное, чтобы не расставаться с ребятами, рассказывать им, слушать их, собирать марки или что-нибудь другое, что будет принадлежать ему, только ему, потому что у него-то ведь нет ничего!
Он даже с братьями почти не будет видеться: пойдет из дому на завод, братья еще спят; вернется домой, они, они уже спят. И почему это так? Ведь он любит работать. Когда берется за что-нибудь, уходит в работу с головой, и у него все получается, он ничего не бросает недоделанным. На улице Луизы он не раз заходил в столярную мастерскую и смотрел, как строгают доски. Просил дать ему рубанок, и ему давали. И «ширк-шарк» — летела душистая стружка, и Пишта смеялся. Или внизу, в подвале обойщика, где кресла и диваны набивали упругим конским волосом да морской травой и вколачивали медные гвоздики в обивку, — и вот кресло и диван готовы, на них можно лечь, сесть, и они подбрасывают тебя кверху. Или у маляров, писавших вывески кистями, то густыми и длинными, что твои усы, то тонюсенькими, трепещущими, как реснички. Попал бы он хоть к этим веселым подмастерьям, которые звали его Пиштой, а когда он помогал им растирать краски, даже ласково — Питю; угощали его хлебом с салом, иногда и палинкой, которая драла ему горло, но он все-таки пил, чтобы не подумали, будто он маменькин сынок. Потом они пели вместе, и у него была одна мечта: никогда не возвращаться больше домой. Но сейчас, с тех пор как началась война, в этих мастерских людей — раз, два и обчелся. Остальные все в армию пошли. Жителям улицы Луизы, Магдолна и Мурани не нужны новые вывески, диваны и шкафы. Война! «Скажи, Пишта, ну к чему вся эта война? — беседовал Пишта сам с собой. — У тебя ведь и без войны забот хватало. Верно?» — «Угу!» — отвечал Пишта Пиште. «Говорят: «Молчи, Пишта! И даже жаловаться не смей!» Черт бы побрал этого короля!» — повторял Пишта отцовские слова. Он уже очень устал и решил: «Постою еще чуток, потом домой пойду. Скажу: «На работу меня не взяли». Пойду и лягу спать».
3
Время близилось к