Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот видишь, вот видишь. Человек бы не узнал, что ему приснилось, если бы ты не объяснила. О, сны — это вторая жизнь, если их объяснить. Но тут мудрость нужна, да, великая мудрость. Мудрость, как до того света и даже больше.
Он страшно переживал, что ему никогда ничего не снится. Заснет — и словно умер. А проснется — словно воскрес. Между этим засыпанием и пробуждением — дыра. И если бы дедушка захотел все эти дыры сосчитать, то получилось бы, что треть жизни его не было на свете. Даже про войну ничего дедушке не снилось, а войн в его жизни было целых четыре. На одной воевал, был ранен, вот досюда живот штыком распорот — и ничего. Может, если бы он от того штыка боль почувствовал... но дедушка не почувствовал, наоборот, такую силу в себе ощутил, что убил и того, кто ему этот штык в живот воткнул, и двух его товарищей.
Да, что касается войн, дедушка был таким же знатоком, как и бабушка — снов. Если говорить о войнах, никто не мог с ним тягаться. Войны были верстовыми столбами, которые не позволяли дедушке заблудиться в памяти, в мире. О чем бы он ни рассказывал, войны служили ему знакомыми тропками, которых следует держаться. Если рассказывал кто-то другой, дедушка непременно спрашивал, после какой или перед какой войной это было. Не календари, не святцы, а войны определяли дедушкину память. Войны были важнее времен года, а важнее войн был один Бог. Время, если верить дедушке, текло от войны к войне. И пространство тоже определяли войны, причем намного точнее, чем карты. Все происходило там, где шли войны. И все после той, перед той или предыдущей. Потому что дедушка и предыдущую помнил. И помнил, что его отец, то есть прадедушка, на ней был и тоже получил ранение, только не в живот, а в голову. А по памяти прадедушки помнил и ту, которую прадедушка помнил по памяти своего отца, то есть дедушкиного дедушки, и называлась она: ну, еще до той — той, когда ни вас, ни меня на свете не было.
Послушай вы дедушку, непременно запутались бы в этих войнах. Так-то он был тихим, безобидным. Вот уж точно не вояка. И уж тем более — никого не убьет. Даже курицу не мог. Положит ее головой на пенек, занесет топор и стоит так, пока кто-нибудь из дома не выйдет, не возьмет из его рук топор и не опустит на куриную шею. Еще он постоянно ругался на кротов: мол, весь луг перерыли, роют и роют, гады, скоро ничего от луга того не останется, сплошные холмики. Пойдет с лопатой, встанет над таким холмиком и ведь видит, что крот под ним шевелится, чуть ли не выпрыгивает, но все же, как дедушка сам потом говорил, что-то мешало ему ударить по этому месту лопатой. Якобы дедушка ждал, чтобы крот поверил, что ему ничто не угрожает, и поднялся повыше. Дедушка затаит дыхание, стоит, как соляной столб, вот-вот ударит лопатой, уже сам себе приказывает: пора, давай, бей, — но что-то ему мешает. Он бы точно попал, уже почти мордочку видно, разрубил бы ее пополам, как пить дать, лопата острая, точно бритва, он ее заранее наточил, но что-то ему мешало. Изо всех сил себе дедушка приказывает: давай, давай. Но, видно, сила, что ему мешала, оказывалась сильнее.
Якобы как-то крот вылез наверх, и так они стояли: дедушка перед кротом, а крот перед дедушкой. И дедушке показалось, что вовсе не крота он собирался убить. И он сказал:
— Живи себе, Божья тварь. Ничего с этим лугом не случится.
Даже в молодости, на праздниках, забавы ради, никогда дедушка не дрался, хотя драки случались, иногда даже стенка на стенку. Даже из-за бабушки не дрался, хотя на танцах ее у него вечно из-под носа уводили. Тогда дедушка сядет где-нибудь на лавочке, а бабушка танцует. Он предпочитал смотреть, как она танцует с другими, чем драться. Нет, он рослый был, сильный как лошадь, в молодости косая сажень в плечах. Просто, как я уже говорил, тихий, безобидный, словно собственная сила лишила его сил.
— Ах, как она танцевала, как она танцевала, вы бы ее не узнали, — вспоминал он иной раз с гордостью. — Как оберек — так прямо в воздухе кружилась. Смотрю — где ж ее ноги, земли не касаются. Как можно было на нее сердиться? Натанцуется вволю, а я и так знал, что она моей будет.
Когда свадьбу играли, дедушке уже повестку принесли. Он не хотел жениться, потому что кто знает, вернется ли. Но бабушка сказала, что невеста суженого иначе ждет, не так, как жена мужа. И повела дедушку к алтарю. Будет знать теперь, как воевать, когда у него уже есть жена. Совсем по-другому будет радоваться, когда вернется, потому что он должен вернуться, она Бога проклянет, если он не вернется.
И чтобы бабушке не пришлось проклинать Бога, такую дедушка вдруг обрел силу, когда штык вошел ему в живот, что взял и убил того, кто ему этот штык засадил, и заодно двух его товарищей. А помнил, словно это вчера случилось. Который ударил его этим штыком, худой был, неприметный, шинель — будто сама по себе, и каска будто пустая. Вместо рук — рукава шинели, и словно не он, а эти рукава вонзили дедушке в живот штык. Дедушка уже рот открыл, потому что хотел сказать: давайте не будем убивать друг друга. Я должен вернуться. И ты должен вернуться. Но пришлось убить. Даже не штыком, не пулей, а той огромной силой, которую дедушка ощутил в себе вместо боли. Сдавил шею, торчавшую из-под каски, и уложил того на землю. И точно так же двух его товарищей. Они даже на колени встали перед дедушкой, но он уже не мог удержать в себе ту великую силу, которая им двигала. Одному сдавил шею, торчавшую из-под каски, — и на землю, и второму сдавил. И только когда дедушка их убил, отпустила его эта сила. Он сел рядом с их телами и заплакал. И лишь тогда почувствовал боль в животе от вонзенного штыка.
Но и эти солдаты не желали дедушке сниться. Вот пускай бабушка объяснит, что это значит, ведь если войны определяют человеческую жизнь, то они и сны людские должны определять. Неужели он перестал быть